«Европа начинается <…> с похищения Европы, азиатской девушки, которую бог (по такому случаю принявший облик белого быка) соблазнил и унес в чужую землю, названную впоследствии по имени девушки. Жертва постоянной страсти Зевса к смертной плоти, Европа в исторической перспективе оказалась победительницей. Сам Зевс давно стал всего лишь древней легендой. Он утратил силу, а Европа живет и здравствует и поныне. Получается, что само рождение Европы как идеи отмечено неравной борьбой между людьми и богами, а также преподносит нам обнадеживающий урок: хотя бог в облике быка и выигрывает первое сражение, со временем победу одерживает континент-девственница».
«Я тоже оказался вовлечен в сражение с новоявленным Зевсом, хотя его перуны на сей раз и не попали в цель. Многим другим — в Алжире, Египте и самом Иране — повезло меньше. Все мы, кто вовлечен в эту битву, давно поняли, за что сражаемся. За права человека, за то, чтобы его мысли, творчество, жизнь одержали верх над перунами — над капризами властителей любого Олимпа, какой бы ни оказался нынче в силе. За право иметь свои моральные, интеллектуальные и творческие убеждения без оглядки на Судный день».
Таким образом, Европа является эмигрантом с Востока, который принял светские гуманистические ценности эпохи Просвещения. Точнее, она является персональным альтер эго писателя. В эссе «Воображаемые родины» Рушди называет себя «переводным человеком»: "Слово «перевод" этимологически происходит от латинского "переносясь". Мы переносимся по миру, и мы — переводные люди. Обычно считается, что в переводе всегда что-то теряется; я упрямо настаиваю на том, что что-то и приобретается»[569]. История Европы, таким образом, — это история транспорта и перевода, мультикультурного существования, стремления обрести счастье на иностранном языке. Перевод заключается еще и в том, что автор ведет повествование от лица женщины. Бык здесь — воплощение звериного авторитаризма в божественном обличье. Более того, Олимп, пространство Западного пантеона, подразумевает восточный деспотизм, а также современные диктаторские религиозные режимы. Восток и Запад не являются географическими или природными категориями; противостояние происходит вовсе не между «Востоком» и «Западом», а между гуманизмом и автократией. Это, несомненно, изощренное личное прошение о снятии с писателя Фетвы[570]. Тем не менее это также история амбивалентной идентификации с мечтой о Европе. К сожалению, новая объединенная Европа в большей степени озабочена ценой сыра Фета, нежели правами человека. Рушди требует «права принимать моральные, интеллектуальные и художественные суждения, не беспокоясь о Судном дне»[571].
Эксцентричные европейцы часто высказывают свое мнение западным зрителям в форме притч. Это не просто странный акт самоочищения или второсортного «мистического реализма». Они настаивают на том, что их Европа имеет не только иное значение, но и другой язык и форму, более синкретическую, которая задается вопросами разделения труда в современном мире, разграничения искусства и науки, художественной литературы и философии, экономики и культуры. Их Европа отличается собственным стилем, а не только более дешевыми ценниками. Те, кто говорит от лица этой «третьей Европы», представляют собой вымирающий вид: интеллектуалы-общественники, писатели-диссиденты — ностальгические выжившие из другой эпохи, которые сегодня теряют почву под ногами. Герои новой Европы — экономисты и жизнерадостные технократы, которые изъясняются на языке цифр, а не притч[572].