В полной мере оценить опасность моего поведения могут только люди, жившие в зрелом возрасте в те времена… Я прекрасно понимал, что, буде известно о моем поступке начальству, меня не просто выгонят на улицу, а выгонят с “волчьим билетом”… Работа с Булатом Шалвовичем у нас дома закипела: я за письменным столом писал очередную фразу и зачитывал ее, а он соглашался с ней или предлагал свой вариант.
Жалоба пошла в ЦК, а оттуда, как всегда водилось в нашем отечестве, была направлена в главную редакцию. И колесо завертелось — на что мы и рассчитывали.
При создании редакции был сформирован так называемый писательский совет под председательством Маркова, он должен был помогать редакции в подборе авторов и обсуждать иногда те или другие рукописи. Тропкин был согласен на обсуждение советом рукописи Окуджавы.
Заседание совета в конце концов состоялось, и его члены единодушно рекомендовали издать роман Окуджавы (естественно, на этом заседании был и Окуджава). Решающим моментом стала позиция Маркова. Осторожный председатель сказал, что, хотя он рукописи не читал (и явно врал, потому что ему первому мы отослали ее ксерокопию), но единодушная рекомендация членов совета публиковать роман склоняет его к такому же решению. Для руководства издательства высказывание Маркова, члена ЦК КПСС, было весьма авторитетно, было решено книгу издавать с учетом некоторых несущественных замечаний, высказанных на совете, с которыми Окуджава согласился… Спустя несколько лет Окуджава сказал, что он очень благодарен нам за свое приобщение к жанру исторического романа».
Следовательно, борьба за публикацию велась методами и приемами, продиктованными обстоятельствами и условиями большой совписовской игры. Этот немыслимый, но вполне обыденный по меркам того времени эпизод отсылает нас к письму Окуджавы в Правление СП СССР касательно погромных статей в «Литературке». Поиск справедливости и защиты в те годы носил именно такой характер, потому что иначе решать проблемы, конфликты ли в литературной среди (а они случались очень часто) было невозможно в принципе.
Другое дело, что в Политиздате это была заранее спланированная операция, когда вышестоящая инстанция в образе благодетеля и поборника справедливости исправила грубую ошибку нижестоящей инстанции, и желаемый результат — публикация — был достигнут. Тогда как в «Литературной газете» на письмо писателя, пришедшее «самотеком», последовала показательно жестокая реакция, чтобы как заявителю, так и другим неповадно было.
И тут вновь приходится говорить о раздвоении творческого сознания, о вынужденном существовании в двух мирах одновременно: в мире советской функциональности со всеми его партхозактивами, газетой «Правда», проработками, письмами в ЦК, идеологическим прессингом, и в мире привитой родителями порядочности, готовности встать на защиту гонимых властью коллег по цеху, писателей-диссидентов, а также в мире собственной мифологии, хотя бы и XIX века, когда благородство и честь были не предметом политических дискуссий, а естественными качествами интеллигентного человека, когда клеветник и предатель был обязан ответить за свои клевету и предательство, потому что иначе и быть не могло.
Сплетни, козни и доносы были непременной частью официальной жизни советского литературного истеблишмента, и не замараться в этом было дано не каждому. Пожалуй, это удавалось лишь тем, для кого главным мерилом были не достижения и заслуги на известном поприще, но литература, фанатичное служение которой ставилось превыше всего — чинов, наград, кооперативных квартир, переделкинских дач, а порой и семьи, друзей, родных и близких.
Конечно, Булат Шалвович прекрасно понимал, что является заложником этой игры, этих псевдолитературных экспериментов, но выйти из нее и отказаться от них (от экспериментов) он не мог, просто потому что писательство было его профессией, а еще потому что у него была семья.