Ероха узнал, что Титов хочет отдать дочерей не иначе как за генералов (генералами конюх называл всех, носящих орденские звезды и прочие знаки; генералом у него был и светлейший князь Потемкин, и адмирал Грейг, и фельдмаршал Румянцев). Узнал он также, почему это было невозможно — генералам нужно хорошее приданое, а Титов жаден и овса лошадям жалеет, за дочками даст какие-нибудь захудалые деревеньки, где из десятка душ шестеро в бегах, четверо в бедах. Помянули и стряпуху Феклу с ее дочкой — оказалось, и у Феклы в дворне был избранник. Наконец конюх пошел провожать любовницу, а Ероха встал на ноги. Тут-то он и обнаружил, что данный Корсаковым кафтан весь изгваздан, да так, что ходить в нем по улице невозможно.
Все складывалось у Ерохи так, что хуже некуда. Удача, что он додумался караулить у отхожего места, стоявшего в самой глубине двора, у стенки конюшни. Человек так устроен, что этого заведения не минует, а поскольку ночи светлы, есть надежда встретить и опознать комнатную девку с прекрасными раскосыми глазами.
Ероха действительно дождался красавицы, постарался ее не слишком испугать, отдал записку и получил взамен большую тряпку, чтобы как-то оттереть от грязи кафтан. Кроме того, оказалось, что выбраться со двора уже невозможно: барин, ездивший к приятелю играть в макао, вернулся, все заперто, и только ранним утром, когда молочница с Охты доставит свой свежий товар и будет впущена, появится шанс выскочить на улицу.
Ероха осведомился насчет платы — зря он, что ли, потратил на записку столько времени, да еще погубил отличный кафтан? Прелестница отвечала: дураком надо быть, чтобы ползать по конюшне на брюхе. Но обещанные двадцать копеек она в конце концов принесла.
Когда Ероха, кое-как продремавший до явления голосистой молочницы, оказался на улице, в голове у него была одна мысль: в трактир! Там можно попросить ушат с теплой водой и попытаться почистить кафтан — являться в таком виде к Корсакову нельзя.
Когда же кафтан был приведен в надлежащий вид, трактирщик, проявлявший большое участие в этой ответственной операции, поднес чарочку Ерохе — совсем крохотную, и как было не вознаградить себя за мучения ночные и труды утренние? Ероха вознаградил. А потом еще раз — и тут уж чарка была достойной величины.
Спать его уложили на свежем воздухе, будить не велели — он покамест пропил только дорогие пуговицы с кафтана, со стразами, весьма похожими на алмазы, а трактирщик нацелился на сам кафтан красивого цвета голубиной шейки.
К вечеру Ероха немного очухался. Его позвали к столу, он отказался и пробивался на улицу фактически с боем. В голове было одно — дойти до Корсакова во чтобы то ни стало.
И он дошел. И был впущен Тимофеичем, скроившим зверскую рожу при виде попорченного кафтана. Корсакова дома не случилось, и Тимофеич, возомнивший себя хозяином, хотел было выставить гостя в тычки, но Ероха воспротивился. В конце концов его уложили на каком-то сундуке. Когда Корсаков вернулся, он спал.
Проснулся Ероха довольно рано. Сундук стоял в чулане, в двух шагах от кухоньки, и Ероха вышел поискать чего-нибудь против головной боли, клянясь впредь не заглядывать в трактиры, где наливают вместо хорошей очищенной водки какой-то дурной сиволдай. Средство стояло на полке в зеленом штофе. Ероха принюхался и понял, что оно непременно поможет. Потом он вернулся в чулан и был извлечен оттуда после полудня.
— Ну, Ерофеев, твоя беда мне понятна, — сказал Корсаков. — Как же ты это?
— Сам не понимаю.
— Плохо.
— Долбать мой сизый череп…
— Ты можешь дать слово не пить?
— Могу.
— Ну так дай.
— Дать-то нетрудно. Сдержать — невозможно. За мной этих слов уж полтора десятка числится.
— Я не знаю, что с тобой делать, — честно признался Корсаков. — Положение мое таково, что лишних денег нет; те, что были, потрачены на одно дело… Я намерен жить в Москве, мне обещали там место в Воспитательном доме. Ты помнишь, я всегда шел первым по математике и черчению, могу рисованию обучать. Там же, при Воспитательном доме, будет и квартира. Сейчас я должен все эти дела уладить и собраться в дорогу. Прости — ничем помочь не могу. Разве что оставить тебе то добро, которое с собой не потащу. Так ведь пропьешь…
— Пропью, — печально согласился Ероха.
— Не держи на меня зла. Кабы ты знал мои обстоятельства…
— Да ладно. Я понимаю.
— Совсем не можешь, чтобы не пить?
— Выходит, не могу. Такая моя планида.
— По крайней мере, честно. Послушай, у меня к тебе просьба. Перед отъездом хлопот множество, и Тимофеич, и Федька сегодня носятся, как угорелые. А мне нужно отнести одно письмо в Итальянскую. Сможешь?
— Чего ж не смочь?
— Вернешься — пообедаем.
— Давай письмо.
Оно лежало на подоконнике, но это скорее был сверток в плотной бумаге, толщиной чуть ли не в вершок. На нем Корсаков красиво написал: «Господину Алексею Андреевичу Ржевскому, в собственные руки».
— Беги. Это очень важное письмо. И сразу же назад. Коли тебе на роду написано пить — так лучше я тебя венгерским напою, чем трактирщик какой-то дрянью.