Мы взяли Маноло, сына Кончиты, с собой на каникулы. Мы с Ло пичкаем его апельсиновым соком, котлетами и радуемся, видя, как он постепенно оживает, розовеет, веселеет. Отдавая его матери, которая при всех своих странностях пылко требует его обратно, Ло глядит на него с настоящим отчаянием.
— Знаете, что мы сделали? Дали ему силы, чтобы дальше страдать, только и всего.
Я не осмеливаюсь ей ответить.
И хотя я люблю Ло, очень люблю, я никак не могу спасти ее от отчаяния. Отчаяния бездонного, подлинного. Если я упрекаю ее в нерадивости, пьянстве, в безумных выходках (в субботу она делает аборт, а в воскресенье вечером идет на танцы, веселится всю ночь и утром, не передохнув, хватается за работу), она говорит:
— У моей матери было шестеро детей, и она являлась в контору, где была уборщицей, минута в минуту. А что, у нее сил больше, чем у меня, спрашиваю я вас? Больше?
Может быть, христианка, лучшая, чем я, ответила бы: «Она счастливее», — или: «У нее спокойнее на душе». Я молчу. Мои друзья находят Ло очень живописной. Богема, одним словом… Но мы-то с Ло знаем. Мы сообщницы в молчании, молчание — наша связь.
Молчание
И потому я чувствую, что так и не решила эту проблему, самую важную для меня. Я безоружна перед Ло, перед ее отчаянием. Возлюби всех и поступай как пожелаешь. Но разве одной любви достаточно? Разве любовь — оправдание? А любовь к Богу, разве это не тот же самый комикс, который спасает меня от необходимости заглянуть в бездну?
Один знакомый говорил мне:
— Лучше я усыновлю ребенка, чем заведу собственного. По крайней мере, зло уже свершилось без меня.
В этом все дело. Исправлять, стремиться к лучшему, бороться против несправедливости мира — это одно. Принять на себя ответственность за рождение новой жизни и тем самым утверждение этой несправедливости — совсем другое, это вещи разного порядка. И то и другое — риск, но рисковать другим, рисковать ребенком, вскормленным твоим молоком, — значит действительно сжигать корабли, материнство всегда из области сверхъестественного. Может быть, именно потому, что я так глубоко чувствую простую физическую радость материнства, я особенно остро сознаю и всю его рискованность. Эта моя радость, не за чужой ли она счет?
На лугу в Ге-де-ла-Шен семилетнего Венсана укусила оса. Он рыдает.
— За что она так? Я ведь ей ничего не сделал!
И до самого вечера этот мальчик, совсем не плакса, будет проливать горючие слезы. «За что?» Я терпеливо повторяю:
— Это ведь оса, она испугалась, вот и все. Она не поняла, что ты не хочешь причинить ей зла.
Но я знаю, что за этим страдальческим лицом и полными мучительного удивления глазами стоит нечто гораздо более важное, чем осиный укус.
— Почему, — спрашивает мой ласковый Венсан, — весь мир не одна только любовь и гармония?
Он спрашивает у меня, ведь именно благодаря мне он появился в этом мире. Спрашивает в первый раз и уж, конечно, не в последний. Оскорбленный приятелем, обиженный учителем, насмотревшись ужасов по телевизору — именно ко мне он будет всякий раз обращаться. Почему? За словами, которые я произношу, слышит ли он мое молчание? Я не знаю, малыш, пока еще не знаю.
Если бы на месте Венсана была Альберта, она бы в ярости растоптала осу, Полина сразу же забыла бы об укусе, а вот Даниэль никогда не спросил бы меня — почему? Он никогда не задавал мне этого вопроса. Дитя моей безоружной юности, он инстинктивно чувствовал, что каждый должен искать свой собственный ответ. Скорее мой товарищ, чем сын, он рос, а я набиралась ума. Молчание мы поделили между собой.
— Что такое выкидыш? — спрашивает Альберта.
— Когда ждешь ребенка и теряешь его прежде, чем он станет достаточно сильным, чтобы жить.
— Но иногда это делают специально?
— Да, иногда специально. Кто тебе это сказал?
— Ло сказала Аните: «Конча-то опять устроила себе выкидыш». А зачем она это сделала?
— Думаю, потому что она несчастна и ей не хотелось, чтобы ребенок стал таким же несчастным, как она…
— Значит, она его убила и она преступница, — заключает Альберта удовлетворенно.
Как всякая здоровая натура, она несколько кровожадна и в общем-то не против, чтобы и мир был таков.
— Да, ее можно было бы назвать преступницей, если бы она сделала это из дурных побуждений. Но я думаю, ей просто не хватило ума понять, что и у ее ребенка есть надежда стать счастливым или чего-нибудь добиться в жизни…
— А ты, мама, ты была уверена, что мы будем счастливы? Да?
— Уверена… Знаешь, никогда ни в чем нельзя быть уверенной.
— Но мы же счастливы!
— Может быть, вы не всегда будете счастливы. Правда, я все же надеюсь, но не могу быть уверенной.
— А тебе будет грустно, если мы будем несчастны?
— Очень.
— И тогда ты, наверное, скажешь себе: лучше бы у меня был выкидыш?
— Вряд ли. Конечно, в минуту отчаяния мне могли бы прийти в голову такие мысли, только это был бы грех. Горе может научить нас многому, сделать богаче, оно может обратить нас к Богу и обернуться радостью.
— Да… но все же лучше быть счастливым.