— Надо простить его, Долорес! Не судите, да не судимы будете! Что он сделал?
— Он приходит на танцы со мной, а потом пять танцев подряд танцует с этой паршивкой Кристиной!
В тот же вечер загрустившая Долорес ведет Полину выпить гранатового сока в кафе на улицу Бюси. О ужас! Там сидит Мухаммед перед рюмочкой «перно». Долорес преисполнена презрения, Мухаммед не смотрит в ее сторону. Полина берет дело в свои руки. Она подходит к Мухаммеду.
— Мухаммед, угости меня, пожалуйста, маслиной! Знаешь, Долорес грустит.
Мухаммед молча протягивает ей маслину, бросает взгляд в сторону Ло и снова сосредоточивается на своем «перно». Полина курсирует взад и вперед.
— Смотри, Ло, Мухаммед угостил меня маслиной. Знаешь, он грустит.
— Я больше с ним не знакома, — заявляет притворщица Ло.
Полина продолжает свои маневры:
— Мухаммед, угости меня жареной картошкой. Знаешь, Ло очень хочет, чтобы ты с ней поговорил.
— Пусть заговорит со мной первая, — отвечает Мухаммед.
Но лицо его выражает некоторую нерешительность. Полина идет обратно.
— Мухаммед хочет угостить меня жареной картошкой. Но надо подождать немного, пока ее принесут. Ты все еще сердишься, Ло?
— Я от него ничего не приму, он вести себя не умеет, — говорит Ло.
Мухаммед подходит к ним.
— Вот твоя картошка, Полина.
— А даме ты не предлагаешь? — спрашивает Полина.
Ло снисходит до улыбки. Мухаммед тоже. Тогда Полина в порыве чувств:
— Да помиритесь же! Прошу вас! — И чтобы сломить последнее сопротивление: — А Кристина просто шлюха!
Полина еще долго оставалась крошкой с пухлыми розовыми щечками, в то время как Альберта росла точно спаржа и догоняла Венсана, который старше ее. Но за последние месяцы Полина немного побледнела, вытянулась, а вчера, не помню по какому поводу, вдруг заявила:
— Не надо так говорить, это неприлично!
Альберта посмотрела на меня с комическим сожалением:
— Даже Полина станет взрослой, мама!
Как хорошо, что она сказала это не без грусти.
Невозможно скрыть от них, что я, как выражается Полина, «сумела трижды выйти замуж». И то, что Долорес «родила ребенка без мужа». И то, что Жан и Клотильда живут вместе, хоть и не поженились. Что клошары, слоняющиеся по нашему кварталу, вечно пьяны и спят на скамейках на площади Фюрстенберг. Что Сара, наша приятельница, к вечеру частенько становится «странноватой». Что Мишель за пять лет приходил к нам с тремя разными женщинами. И что у многих из их сверстников менялись отцы, и даже по нескольку раз.
Мне скажут: «Ничего себе среда!» Что ж мне теперь — в пансион их отдавать, что ли? Жак — художник и общается с художниками. Как я могу заткнуть им рот? А даже если бы и могла, какая польза в том, что люди будут чувствовать себя скованно, детей это смутит гораздо больше, чем любой откровенный разговор. В каждой среде свои проблемы. Взять хотя бы Ло. По крайней мере она добра и абсолютно честна. Кати почти не сквернословила и была такой прелестной со своей флейтой! И моя ли вина, что один наш знакомый влюбился в Луизетту, вскружил ей голову, и они теперь где-то в X округе крутят роман, обходясь «без мэра, свадьбы и подружек», как поет Аристид Брюан? И так ли уж это важно? Важно другое: объяснить им, что христианские идеалы все же нечто иное, научить их стремиться к ним, а не превращаться в пленников общественной морали.
И не попадаться в плен дешевой оригинальности, в которой много притягательного. Ло, терзающая наши уши ритмами фламенко, сорока-воровка Кончита, так и высматривающая, где что плохо лежит, Анита с ее любовными похождениями, Николя с его наивными провокациями, мадам Жозетт, затворившаяся в своей башне, сионизм Люка, жилеты Жана, саксофон Даниэля, ругающаяся Полина, наш дом, где все вверх дном, наша собака — все это весьма оригинально. Бумажный домик похож на Ноев ковчег с его симпатичными и малосимпатичными пассажирами. Единственная наша заслуга, возможно, в том, что мы всех принимаем на борт. Ну а Хуанито, Маноло, Сара и Ло, когда она ранним утром, закурив окурок, вздыхает о том, что «целый день впереди»; и тетушка, умирающая в своей комнате, которую она ни за что не хотела покинуть; ее тело, где просто живого места не осталось, скрюченные, точно корни, пальцы ног (ног, превратившихся в предметы), ее кровать, усеянная старыми письмами (1914 год вперемешку с 1960-м), корками хлеба, крошками печенья, апельсиновой кожурой («Нет, нет, ничего не трогайте, я запрещаю, я у себя дома!»), и в ответ на ее стоны:
— Что за мука вот так бессмысленно ждать смерти! — надо сказать ей, что в страдании есть смысл, и сказать Ло, что есть смысл в жизни, и верить, что Хуанито, Маноло, Сара в их четыре, три, полгода страдают не напрасно — во всем этом уже нет ничего оригинального. Да и возможно ли вообще принять это?