Остановиться, раз уж я начала, мне очень трудно, но у кого хватит терпения выслушать до конца эту эпопею, конца которой нет? А мое терпение неистощимо. Этим летом, когда сломался телевизор, перед семью внимательными личиками я вдохновенно продолжала моего Оскара, его таинственные, преступные, комические и душераздирающие приключения. У меня не было ни плана, ни цели, меня направляли лишь вопросы, замечания, трепет этой аудитории. Я заставляла смеяться и даже плакать. Я чувствовала, что прекрасно справляюсь со своей задачей.
Я сказала Жаку:
— Когда-нибудь, когда я стану старушкой, когда у меня будет больше опыта, когда я наберусь храбрости — я попробую написать огромный роман в тысячу страниц с тысячей персонажей, которые будут делать все что захотят.
— А почему тебе не написать его сейчас? — спросил он.
— Пока побаиваюсь.
— Не смеешь?
— Не смею.
Я не смею быть такой серьезной, какая я на самом деле. Не смею быть такой несерьезной, какая я на самом деле. Не смею молиться сколько хочу, петь сколько хочу, сердиться сколько хочу, посылать людей к черту сколько хочу, любить людей сколько хочу, писать так вдохновенно и с таким дурным вкусом как хочу, с такой же наивностью и столько страниц сколько хочу. Когда я настроена оптимистически, я говорю себе:
А почему, собственно говоря, я не смею? Хочу быть справедливой, хочу взвешивать свои слова, все принимать в расчет, хочу веры, справедливости, красоты — но если бы я получила их сполна, мне не надо было бы их хотеть. Тогда не стало бы больше анекдотов. И любая мелочь оказалась бы достойной войти в анналы мировой истории, и похождениями Оскара Брика — или Блека — я бы сказала все то, что даже боюсь попытаться сказать.
Мадам Жозетт рассказывает:
— Брак работал рядом с Ван Донгеном. В какой-то момент Брак ему говорит: «Дай мне твой ластик». Ван Донген отвечает: «А что такое ластик?»
Мадам Жозетт усматривает в этих словах гордыню. А я — смирение.
— Он считал себя безупречным.
— Он принимал свое несовершенство как часть мирового порядка.
А может, это одно и то же? Но я-то пока еще держусь за ластик.
Авторы и манускрипты
Как писатель я размышляю над своей профессией. Как читатель я оказываюсь по другую сторону баррикад. И чувствую себя там неуютно.
Я уже упоминала о некой пожилой даме, которая преследовала меня по ночам телефонными звонками, нарушая мой первый сон, и попрекала тем, что я отвергла «гениальное произведение» ее сына. А вот уже несколько недель меня преследует старик антиквар: он жаждет представить на мой суд «многообещающее творение» своей «молодой протеже» Доминики. Классический вариант. Я отвечаю уклончиво. Пусть она пришлет мне рукопись, я прочту. Нет, она хочет, вернее, они хотят
— Вы ведь Франсуаза Малле-Жорис?
— Да, мадам.
— А-а! — И не прибавив больше ни слова, она беззастенчиво и бесцеремонно уставилась на меня и разглядывала, не торопясь, со знанием дела, с головы (в тот день, как назло, сильно взлохмаченной) до ног. Тогда меня это просто взбесило. Навязчивый антиквар со своей «молодой протеже» выбрали к тому же очень неудачный момент. Работы невпроворот, вслед за Полиной Альберта заболела «коклюшем в ослабленной форме», столь утомительным для родителей; моя книга не подвигалась, зато росла гора рукописей и счетов у моей кровати. Телефон звонил беспрестанно (каждый второй звонок — антиквар, которому я отвечала тоненьким голоском, что мамы дома нет). А потом он атаковал меня пневматической почтой, с каждым письмом становясь все настойчивее и трагичнее. Он умолял меня, заклинал: только час! Всего один час! Для него это вопрос