— Чтобы не остаться внакладе.
— Но все-таки ходить в церковь — лучше?
Я знала, что она это скажет. Все наше воспитание строится на оценках, на «лучше» и «хуже»; в школе у Полины оценки 10 и 20 недавно заменили (к ее великому огорчению) на ХОРОШО и ОТЛИЧНО, но суть осталась прежней (ОТЛИЧНО — это значит 9, объясняет она). Как нам избавиться от этого подсчета заслуг?
— Не лучше. А проще. И правильнее.
А потом, лет в пятнадцать, она откажется ходить в церковь, потому что не захочет того, что проще, и будет читать «Бхагавадгиту» или еще что-нибудь заумное и темное в том же роде. И все же лучше так, чем дверь, закрытая на замок: духовная элита кажется мне еще более отвратительной, чем любая социальная форма элитарности. Элита Безупречных, которые отвергают разведенных, евреев и иностранцев. Элита Чистых (лексика катаров сама просится на бумагу), которые опасаются сомнительных знакомств, сомнительных книг, бактерий, заполонивших весь свет, и нечистот. Она так хрупка и неприступна, невинность! Фарфоровая пастушка, изящная безделица, камушки редкой красоты. Их любят, ими любуются, наконец, их, столь безупречных, жалеют.
Мадам Гюйон[16]
жила в невинности. Она была, как справедливо заметил отец Конье, ее биограф, «одаренной натурой». Любила детей, животных, сирых и обездоленных, презирала богатство, честолюбие, осторожность. Ее оклеветали, бросили в тюрьму — она все выдержала, не дрогнув. Имя ее прославилось, и она была этому рада, ибо страстным ее желанием было наставлять души на путь истинный. Ее обрекли на молчание — она подчинилась без горечи, ибо, если Бог хотел, чтобы ее жизнь не приносила пользы, она принимала свою бесполезность. Она отдала свою жизнь, свое дело, свое честное имя, как отдают старую игрушку первому, кто попросит. Нельзя ее читать сколько-нибудь вдумчиво и не полюбить; иногда в ней заметно сходство с индийскими мудрецами, иногда с Терезой из Лизье, которая под навешанными на нее бумажными розами скрывает такую глубокую, такую мучительную теологию.Однако мадам Гюйон не была святой. Она жила в невинности — этим все сказано. В этом «всё» — опасная тайна.
Когда ее свекровь, особа малоприятная, попросила помолиться за успех какой-то денежной аферы, в которой была очень заинтересована, мадам Гюйон ответила ей невинно: «За такие дела я молиться не умею». В своей невинности она оскорбила грешника. Когда ее муж (этому старику, изуродованному подагрой, она досталась девочкой шестнадцати лет, красивой, умной, благородной) не давал ей молиться, потому что в молитве она от него отдалялась, тогда она плакала, она не понимала и в своей
У нее были читатели, последователи, и она принимала это радостно, но без гордости и смущения — в смущении слишком много «личного», а всего личного она избегала. Ни одеждой, ни языком она не походила на «богомолку» — свобода, раскованность во всем. О ней ходили скверные слухи: о ее поведении, об отношениях с Фенелоном, особенно о ее близости с одним монахом ордена варнавитов, отцом Лакомбом, душой восторженной, но слабой. Этот монах, от которого добивались показаний, порочащих Фенелона, после одиннадцати лет тюрьмы признался во всем, чего от него хотели: и в том, что был любовником «две недели кряду» мадам Гюйон, и в отъявленной ереси, и еще бог знает в чем. Очной ставки не было: боялись, что в нем заговорит совесть. Но мадам Гюйон предъявили, торжествуя, признание, подписанное его рукой. «Несчастный, — сказала она, не переменившись в лице, — если это не подлог, он сошел с ума». Не исключено, что среди ее дарований был и дар пророчества: экзальтированный монах и в самом деле сошел с ума и кончил жизнь в Шарантоне. Почти пугает эта неуязвимость невинности, эта бестрепетная уверенность — Мишле утверждает, что она рассмеялась: пусть это факт не исторический, психологически он верен, в нем выразилось то фантастическое простодушие, которое подобает скорее героиням, а не святым.
Пусть она была уверена в себе, но как она могла быть уверена в нем? Ладно еще в слове, поступке, но не могла же она знать его мысли? Допустим, что ее «тайный голос» открыл ей чистоту души и помыслов несчастного монаха, могла ли она не подумать, каким страхом, каким отчаянием была истерзана эта чистая душа, прежде чем пасть? Нет, мне кажется, святая на ее месте не стала бы смеяться.
Но она была невинна, то есть слепа ко злу. Иначе не объяснить ее безумной неосторожности, ее дерзкого пренебрежения клеветой: она подстрекала гонителей, она бросала вызов. Она ничего не хотела знать о зле, как будто его просто не существует. Но ведь зло в человеке…