Что ж удивляться, что мой зверек так скоро забыл свое материнство, коль меня в кошке и привлекала свобода от памяти? И все же я был задет. Значит, стоит и мне выпасть из картинки ее существования, которую я даже не пытался представить, как зверек и обо мне навсегда забудет. Впрочем, я убеждал себя в утешение, что память ее не картинка, а моторна, тактильна. Но тогда выходит, что я для нее не личность, не субъект с ему положенными чувствами, а некая перемежающаяся часть пространства, объект кошачьей географии. Пусть и важнейший, игра с которым, возможно, цель ее кошачьего существования. Выходит, что моя личность ей не важна, а важна только моторика, перемещения в освоенном ею пространстве, исполненном тонкими сущностями, куда я вторгаюсь, как грубый натурализм в мистическую пьеску. Для кошки я реальность тела, а не души.
После эпопеи с котятами кошечка изменилась. Видимо, она теперь вошла в женский возраст и уже потеряла резвость. Больше подремывала, ко всему равнодушная. Да и от моей любви к зверьку осталось то самое чуть тлевшее кострище, возле которого я был готов бдеть, соблюдая свою неизменную добросовестность переживания. Наша с ней связь теперь напоминала перезревшее супружество, – то есть уже умиротворенное чувство, которое, впрочем, глубинней пылающей как солома страсти, наверняка ее долговечней. Собственно, уже начался эпилог, который, правда, мог оказаться сколь угодно продолжительным. Кострищу долго еще дотлевать во временах и пространствах. Я верил, что зверек испытывает ко мне то же, подобное моему чувство, но выражающееся в иной форме.
Я теперь не заигрывал со своим зверьком. В меня прочно въелась хорошо оттренированная кошачья повадка, не убившая мысль, а сделавшая ее столь точной, что та уже не нуждалась в картинах жизни и памяти. Наверно, я прошел до конца путь ученичества, – сколько доступно человеку, освоил природное время, которое возвратно и растеклось в пространстве. Впрочем, все мы Божьи твари, и един Божий замысел. Остановились мои ходики, замерли навек юркие кошачьи зрачки, – и я не стал их чинить. Завершался избранный мною путь. Я хотел оттереть с окна вечности туманчик чужого дыханья, чтоб вне времени и пространства там всегда сиял мой верный образ. Устав от бессмысленных, вязких и ложных отношений с людьми, уповал на юркое, мохнатое зеркальце, посланника вечной природы в моем унылом жилище. Ну и получил, видимо, то, что и хотел. Глядеться в зеркала, верно, лишь дурная привычка. Образ, да, пусть и не зрительный, – я обрел себя в природном жесте, который манок для вселенской истины, отчасти ее выражение. Теперь объят временем, которое, мне прежде казалось, струится возле. Такое вышло обретенье без награды, истинный плод, обернувшийся почти фикцией, ибо лишен цвета, вкуса и запаха. Не потому ль я пребывал в не тревожном, но и не вдохновлявшем покое, сродни отупенью? Избранный мною путь был почти пройден, но цель его, случайно, не обронил ли я по дороге? Объятый временем, я чувствовал, что все пути будто пройдены наперед. Кругом водная, скорей, даже болотная гладь, где пробулькивались не в лад побледневшие вехи событий. Остаток прежнего разума мне иногда нашептывал, что я запутался в концах и началах и теперь окончательно сбрендил.
6.5. Вот она, лежит рядом, моя кошечка, мохнатый сфинкс, прикрыв свои провидческие вежды. Тут было впору вспомнить про плохую репутацию кошек, о чем я уже помянул. Не навел ли на меня этот с виду безвредный зверек дьявольский морок, а сам он, не впрямь ли чертово отродье? С таким вопросом я обратился к другу-мыслителю, – к кому ж еще? Он теперь тоже как-то выбулькивался невпопад из глубины покинутой мною жизни. Любопытно, между нашими нечастыми встречами наверняка успевали пройти годы в людском исчисленье, – он должен был давно поседеть, однако не менялся, будто покорно уступив свойствам моего нынешнего времени.
«Ты как-то хитро всучил мне котенка, – напомнил мыслитель. – Его наблюдал изо дня в день, – и ни на грош метафизики. Милое, нежное и довольно глуповатое существо. Загвоздка в тебе самом, – а зверек лишь приманка для твоих бесов. Чую твой исконный страх, что вдруг ощерятся зверскими харями сами родные души, что взбунтуются вещи домашнего обихода, в самой сердцевине которых гнездится предательство. Что весь привычный мир, вдруг да и вывернется наизнанку, разверзнется бездной и канет в нети. Страх не твой лично, наверно, всеобщий, – ведь святочные черти чаще рядятся в домашних зверей, казалось, надежных друзей человека. Не потому ль ты пошел в обученье к зверьку, чтоб, как думал, раскрыть коварный заговор? В своем безумье ты едва ль не подозревал, что родное лишь прикинулось родным, а на деле – точит нож, прицеленный тебе в спину».