А кто же мы и каждый из нас в этом беспредельном пространстве и времени, – уж не говоря о том, что, выходит, и само мирозданье состоит из бессмысленных мельчайших соринок, как утверждал мой сокурсник, которые не разглядеть даже самым пристальным взглядом? Получается, мы мельче мошки, той самой соринки, – как говорят математики, стремимся к нулю. Да, эта теория демократична: тут равны в своей малости и архонт, и последний из его рабов. Пожалуй, демократия наших полисов и впрямь основывается на этой абстрактной вселенской геометрии. Но постоянно твердил и буду, что демократия не самоцель, а средство. Даже поднял эту острую тему на собранье ареопага, за что чуть не был побит камнями, заподозренный в склонности к тирании. Это я-то, для которого любой из нас – в сердцевине вселенной, центр которой, как известно, везде, а периферия нигде? В это буду я верить до самого исчерпанья времен.
Короче говоря, мне гораздо ближе и понятней птолемеевская модель, которую мы знаем еще со школы, а вовсе не пропасть набитая звездами. Я так и вижу нас плененными в хрустальном яйце, охваченном гармонией сверкающих обручей, что тревожно мечется по Божьей ладони. Если ж предаться праздносмыслию, как наши ученые педанты, то и бесконечность им потом выдаст какой-нибудь фортель, и время взбунтуется. У какого-нибудь умника в конце концов пространство окажется криволинейным или, там, он заявит, что, мол, время зависит от скорости. А его, например, ученик, что и вовсе нет ни пространства, ни времени. Уж мне поверьте, лишь стоило им начать, и до такого безумства докатятся. И это будут вовсе не только научное мнение, годное для ученых конференций и отраслевых бюллетеней. Те, кто уничтожил мир, так сказать, теоретически, не успокоятся, пока его не уничтожат физически. Разрушительная сила теорий наверняка воплотится в созданье страшного оружия, по сравнению с которым и архимедовы баллисты, и греческий огонь, и даже китайские пороховые петарды покажутся детской забавой. В общем, педанты и научные злоумышленники, как хотят, а я лично буду коротать век под небесной чашей, исполненной не распылившейся в бесконечном пространстве благодатью.
Помню пафосный миф о покоренье Космоса, занудно расцветавший в годы моего детства, когда еще было принято верить в небылицу о безбрежном пространстве. Я-то ему вовсе не был подвержен, этому вроде и вдохновляющему порыву покорить беспредельность. Но – дело в том, что мне было совсем на Земле не тесно. Имеющему тогда в запасе всего горстку слов, но беспредельное как раз воображенье, мне было, если где тесно, то в своем времени, я буквально задыхался от своего душевного переизбытка, для жизни обременительного. Но зачем стремиться куда-то, если, например, старый дом по соседству, изукрашенный чужеродным эпохе орнаментом, я мог разглядывать часами, не уставая. Он манил меня гораздо больше далеких созвездий, своей причастностью другим, куда изобильней, чем окружавшее, духовным пространствам. Дом-то, скажем, был самый обычный, – его снесли недавно, заменив новоделом, – не великое создание зодчества, всего-то рядовой свидетель былого. Но именно что символ, значок, веха. Как дерево, шелестеньем кроны свидетельствует о глубоко запущенных в почву корнях, так и ветхое строенье намекало на существованье неведомых мне плодородных мифов и высоких абстракций. Оно подает мне сигнал странности, к которой я с малолетства чуток. Тогда мне, наивному, казалось, что я избыточен понапрасну. Будто для того лишь маялась душа, чтоб тело праздношаталось по стогнам бытия.
Я не дитя спокойных времен, мне родней накренившийся мир. Но и в эпохи благоденствий, в общем-то, уместен, как ненавязчивый, деликатный гость. Я ведь осторожен, как никто другой, переживая стеклянную хрупкость мирозданья. В уютные времена я, пожалуй, даже наверняка, ненасущен миру, но я и постоянно бдящий, словно резервный полк, приберегаемый для решительного сражения. Не думаю, что это лишь моя спасительная иллюзия. Ведь мне и впрямь удается расслышать раньше других зловещий скрип, стремящих во все концы света опасных трещин и прозреть вдруг багровеющее око всевластного созерцателя нашей жизни. Тут-то я и обретаю смысл, моя избыточность и чуткость делаются ненапрасными. И сам я оказываюсь необходимой заначкой промотавшегося гуляки.