Совет мне давно уже подал, – как-то чуть усмехнувшись, – знакомый ваятель, возможно, крупнейший из всех, на открытии им созданного памятника недавно почившему пророку, который был изображен только сошедшим с горы, почему-то рогатым и будто б еще в зареве молний, ну и понятно, с обретенными скрижалями: «Бери, – сказал, – наличное и отсеки то, что излишне». Достоверно и примитивно, как все гениальное – дать выпорхнуть красоте из тенет косной материи, освободить смысл из плена бессмыслицы. Я им всегда восхищался, притом очень хорошо понимая, что дар его не всеохватен, что его творенья лишь частности, а единый закон всех искусств и превыше оных так и остается непознанным. Как бы ни был могуч его гений, он и лукав – лишь омертвляет бытие, творит идола, истукана, создает заминку пространства, пускай и сочащуюся творческим духом. Речь ведь шла, разумеется, о реальном искусстве, в материале грубом и соблазнительном – граните, чугуне, бронзе, мраморе, цементе, железобетоне, которые все неподатливы, требовательны, капризны; так и норовят предписать автору им присущий глухой смысл, – оттого с ними творец не волен. Но мне тогда показалось, что рецепт пригоден для любого случая. В моей-то сакраментальной магме таились возможности всех искусств, кроме скульптуры, еще и живописи, и музыки, и зодчества, которое застывшая музыка; казалось, даже и слова. Но почему
Как-то мне посчастливилось наблюдать ваятеля за работой, будто вовсе и не вдохновенной, а деловито тщательной. В миг творчества он не отличался от простого каменотеса, которого не пустили б никогда в приличное общество. Нет, я не был разочарован, его простота, недоступная мелкотравчатому талантику, меня даже подкупила. И совет великого скульптора мне как раз подходил. Ибо вот еще мой безусловный дар, о котором я до поры молчал, – талант несомненного вкуса, что есть главный залог моей победы над пространством и временем и в котором – истинный, неотвратимый зов моего призванья, а не лишь туманный посул. Дар, если и не изыскивать лучшее, так безошибочно отметать несовершенное, дурное, именно лишнее, неуместное. Тут не стоило задумываться, достойный ли я арбитр вкуса, сперва отринуть сомненья и вообще любой скепсис, а лишь доверять интуиции, что мне поможет отвеять все наносное, случайное, ложное: пустую суету, надежды тщетные, упованья беспочвенные; сплетни, слухи, наветы и кривотолки; врожденные и внушенные пристрастия, телевизионную, радио– и баннерную рекламу; информационный шум, компьютерный спам, лжепророчества, социологические исследования, научные прогнозы, заносчивое философствование, идеологические диверсии, даже и неблагоговейную смерть лишь в гражданском почете. Тогда и обнажится великий замысел, грядет истина, в своей вековечной, исконной наготе. Я ж скрою ей достойный покров, – имею в виду не одежду, а телесный облик, – чтоб она людям не выжгла очи.
Я уже говорил, что образ вселенской красоты мне виделся антропоморфным, – именно по образу и подобию, – но в космическом совершенстве пропорций, в самой идее пропорции. Разумеется, не в пустоглазой безупречности бюстов наших достойных сограждан в нишах городского Пантеона или статуй олимпийских чемпионов, кумиров толпы, установленных на Капитолии. Я не против спорта, боже упаси. Сам учился боевым искусствам у заезжего китайца. И в Олимпии бесновался, меча в воздух соломенную подушку, вопил: «Давай, давай!» – в едином духе с толпой. Какая телесная гармония, красота и уверенность движений, а главное – триумф воли, уменье выжать себя до капли, чтоб одержать победу. Вот бы чему от них научиться. Собственно греко-римской борьбы я не поклонник: потные, склизкие тела, к тому ж извергающие непристойные звуки. Женская борьба мне и вовсе отвратительна, – не тонкий, ароматный соблазн, а публичный рассадник грубой, вонючей похоти. Предпочитаю те соревнованья, где важней победа над собой, а не униженье противника – марафонский бег, метанье диска, стрельбу из лука и, безусловно, конные ристалища. Вообще-то не люблю гладиаторские бои – кровавую забаву, достойную плебса, а не патрициата, но притом верный болельщик Спартака – действительно безупречного воина. Однако ведь это все только иллюзия совершенства, торжество гармонично развитого тела над попранными интеллектом и духом. Как-то в таверне побеседовал с прославленным дискоболом, можно сказать, эмблемой нашего олимпизма, – так он оказался туп непроходимо. В чем я, по правде, даже и не сомневался заранее.