Труд мой был, как сказал, хотя и кропотлив, но будто б и не тяжел, а радостен безусловно, даже вопреки нападкам, может, и не злого, а просто глупого духа. Лишнее облетало охотно, вскоре чуть приоткрыв мыслеобраз истины, меня самого поразивший своей красотой, гармонией, истинной человечностью пропорций. Я даже подчас думал: где ж они, тяготы творческого труда, о которых наслышан? Где пот, слезы, сомненья, горький опыт неудач, воспаленные глаза, израненные пальцы, исполосованная душа? Но, видно, мой труд был вовсе иного рода, чем земное художество: тут не приходилось спорить с материалом, на что художник обычно тратит все ему отпущенные силы, все вдохновение. Мой же материал истины будто сам диктовал искомую форму. А мирские творцы, – пусть их потеют в своем благодатном иль безблагодатном, даже и вдохновенном, но, по сути, ремесленничестве.
Я творил денно и нощно, в прямом смысле путая день и ночь, сон и явь. Во сне было даже и удобней творить, ибо плоть сновиденья трепетна, нежна, легка, податлива, и глубока его правда. Я исподволь напитывал свой шедевр мощью дремучих лесов, диких гор, бурливых морей, океанов, бескрайних степей и тихой прелестью уже укрощенной природы; красотой вдохновенной мысли; отвагой поступка; нетварной музыкой, – будто тенью звуков торжествующего органа и сладкого пиликанья скрипки; смыслом красок и цвета; легким изгибом губ, в котором – до поры ускользавшая истина; уверенной пробежкой острого грифеля, намечавшего провиденциальный абрис; объемами, равными по значенью победному духу высочайших соборов и деревенскому благолепию скромных церквей и часовен; тихой радостью великих кинолент недавно запатентованного синематографа, пока балаганной забавы простонародья – но я прозрел его будущее. И словами, конечно – жарким молитвенным лепетаньем. О применении скорей духа, чем опыта всех искусств, также всей мощи природы, потом чуть подробней скажу.
Я творил добросовестно, как никогда, и мне будто б уже приоткрылся контур вечности. Я любовался рождающимся твореньем и себе говорил, что это неплохо. Тихая радость теперь сменила мою привычную деловитую скуку. «Что улыбаешься, старик, кризис в разгаре», – удивленно спрашивали меня сослуживцы, вовсе неглупые люди, в меру удачливые дельцы средней руки. «Для вас же стараюсь», – отвечал я двусмысленно, поскольку в то же время вел переговоры о поставке большой партии хомутов и супоней в Месопотамию, где с изобретением боевой колесницы бурно развивается коневодство. У них, надо признать, довольно скудные интересы. Чуть не месяц обсуждали в курилке открытие Америки. Тоже мне сенсация. Бесцельное расширение пространства, и только. А с этой Америкой, помяните мое слово, мы еще как нахлебаемся, от нее уже сейчас разит бездуховностью и практицизмом. Только школярам лишняя морока. В наши годы география была самым легким экзаменом: весь земной диск был испещрен белыми пятнами с надписью «Terra incognita». Лишь после так называемых великих географических открытий и краха колониализма, страны расплодились до полного неприличия. Ах, я, видите ли, ошибся, как мне тут подсказывает мой оруженосец, который, – уже говорил, – большой дока в политике: Америку, оказывается, открыли чуть раньше, а теперь, наоборот – ее разбомбили, целиком или частично. Это еще хуже, конечно. Жалко поселенцев, но державе – туда и дорога.
Все ж, признаюсь, был велик мой страх вместо совершенной красоты создать бездушного и нелепого монстра, которого сам бы вымарал беспощадно из пространства и времени. Тому виной, скорей всего, бульварное чтиво и коммерческий кинематограф. Пусть я не читаю дурацких, пошлых книжонок, по телевизору смотрю лишь иногда новости и познавательные программы, а из фильмов – отнюдь не боевики, вестерны и триллеры, а только возвышенную классику, но ведь современная цивилизация так и смердит духом попсы, что исподволь сочится в ноздри и уши даже самого независимого человека. Мне знаком, конечно, популярный миф общественного сознания, как один ученый педант, кажется, еще и подрабатывавший печатником; уже в летах, предавшийся бесу, понаторевшему в парадоксах, вернул себе молодость, обрел любовь да еще вывел гомункулуса – злобного недоделку, урода, хотя и совершенного в каждой детали, который своего, можно сказать, папашу в конце концов и угрохал.