«3 января. В два часа поехали с Колей в Троице-Сергиеву лавру. Были в Троицком соборе у всенощной. Ездили в темноте, в метель, в Вифанию. Лавра внушительна, внутри тяжело и вульгарно.
4 января. Были в Скиту, у Черниговской Божьей Матери. Акафисты в подземной церковке. Поп выделывал голосом разные штучки. Вернулись в Москву вечером…
5 января. Провожал Федорова на Николаевский вокзал — поехал в Птб., а потом в Варшаву. Вечером у нас гости. Любочка. Был на заседании. Князь Евг. Трубецкой».
«7 января. Читаю корректуру. Серый день. Все вспоминаются монастыри — сложное и неприятное, болезненное впечатление.
8 января. Завтракал у нас Горький. Все планы, нервничает. Читал свое воззвание о евреях.
9 января 15 г. Отдал в набор свою новую книгу (сборник рассказов и стихов „Чаша жизни“. М., 1915. — А. Б.). Кончил читать „Азбуку“ Толстого. Восхитительно».
«14 января. Телеграмма от Горького, зовет в Птб.».
Шестнадцатого января Бунин уехал в Петербург. Там присутствовал на заседании у Ф. К. Сологуба. «Как беспорядочно несли вздор! — пишет Бунин. — „Вырабатывали“ воззвание в защиту евреев».
«18 января. Поездка на панихиду по Надсону. Волково кладбище. Розовое солнце.
Был в Куоккале у Репина и Чуковского. Вечером обедал у Горького на квартире Тихонова».
Девятнадцатого января вечером Бунин уехал в Москву. 28 января было чествование Юлия Алексеевича Бунина.
29-го И. А. Бунин завтракал в «Праге» с Ильей Толстым, с которым у него была дружба.
Седьмого февраля 1915 года «вышла „Чаша жизни“».
Сергей Васильевич Рахманинов, получив книгу в подарок, послал автору 27 апреля 1915 года открытку:
«Дорогой Иван Алексеевич, и я вас неизменно люблю и вспоминаю часто наши давнишние с вами встречи. Грустно, что они теперь не повторяются…
Очень благодарю вас за присылку вашей последней книги. Был очень тронут…»
[677]Рецензент журнала «Современный мир» писал, что такие рассказы, как «Чаша жизни», «При дороге», «Братья», «Святые», — «это поэмы в изящной прозе»
[678].О книге «Чаша жизни» в конце января 1915 года писала Бунину Л. А. Авилова, поражаясь лаконичностью его языка, жанровым своеобразием его произведений. «Вот у вас: „брат! отдай!“, — говорит она о рассказе „Весенний вечер“, — и одним словом „брат“ выдвигается целый характер. И как только он крикнул: брат! — так можно было предчувствовать, что он и убьет, и деньги бросит. Очень сложно, а ясно»
[679].Бунин, по словам Авиловой, разрушил многие литературные условности, которые до него никто не замечал. «Анекдота, — писала она, — вы никогда не пускали к себе на порог. Но вы изгнали и фабулу, и определенную мелодию со всеми ее нежностями, теноровыми нотками и веяниями теплоты. Вместо мелодии стало то, чего шарманки играть не могут. А вместо рассказа то, чего не расскажешь»
[680].Французский писатель, поэт и критик Рене Гиль писал Бунину в 1921 году:
«Высокочтимый собрат, я даже смущен, — так велика моя благодарность за вашу книгу „Le calice de la vie“ („Чаша жизни“. — А. Б.) о глубинах жизни с ее телесными основами и изначальными тайнами человеческого существа.
Вы говорите в предисловии к своему первому сборнику, что некоторые упрекают вас в пессимизме; нельзя себе представить ничего более ошибочного, чем этот упрек, ибо вы всюду даете действенное ощущение того, как глубоко охватываете вы жизнь — всю, во всей ее сложности, со всеми силами, связующими ее в те моменты, когда человек уже не находится или еще не находится под влиянием законов человеческой относительности, когда он действует и противодействует первобытно…
Как все сложно психологически! А вместе с тем, — в этом и есть ваш гений, — все рождается из простоты и из самого точного наблюдения действительности: создается атмосфера, где дышишь чем-то странным и тревожным, исходящим из самого акта жизни! Этого рода внушение, внушение того тайного, что окружает действие, мы знаем и у Достоевского; но у него оно исходит из ненормальности, неуравновешенности действующих лиц, из-за его нервной страстности, которая витает, как некая возбуждающая аура, вокруг некоторых случаев сумасшествия. У вас наоборот: все есть излучение жизни, полной сил, и тревожит именно своими силами, силами первобытными, где под видимым единством таится сложность, нечто неизбывное, нарушающее привычную нам ясную норму.
Скажу еще об одной характерной вашей черте, — о вашем даре построения, о гармонии построения, присущей каждому вашему рассказу. Ваш разнообразный и живописующий анализ не разбрасывает подробностей, а собирает их в центре действия — и с каким неуловимым и восхитительным искусством! Этот дар построения, ритма и синтеза как будто не присущ русскому гению: он, кажется, — позвольте мне это сказать, — присущ гению французскому, и когда он с такой ясностью выступает у вас, мне (эгоистически) хочется в ваших произведениях почтить французскую литературу. И, однако, вы ей ничем не обязаны. Это общий дар великих талантов.