Пробыв в Москве вторую половину октября и ноябрь, Бунины 20 декабря уехали в Глотово. Ехали сюда с приключениями, говорит Бунин в письме Федорову 21 декабря 1907 года. «Выехали вчера со станции (Измалково. — А. Б.) ночью, в метель, — заблудились, свалились в овраг, тройка изорвала сбрую, изломала все… Ужасная была ночь! Спаслись прямо чудом — звезды проглянули, и, справившись, стали держать на Большую Медведицу. Едва не замерзли»
[354].Вера Николаевна вспоминает:
«Ян в деревне опять стал иным, чем в городе. Все было иное, начиная с костюма и кончая распорядком дня. Точно это был другой человек. В деревне он вел строгий образ жизни: рано вставал, непоздно ложился, ел вовремя, не пил вина, даже в праздники, много читал сначала, а потом стал писать. Был в ровном настроении.
К праздникам относился равнодушно. Не выходил к гостям Пушешниковых. Сделал исключение для моих родственников, которые у нас обедали. За весь месяц Ян только раз нарушил расписание своего дня.
Мы иногда катались. Как-то поехали вдвоем на бегунках в Колонтаевку. День был солнечный, с синим небом, и все было покрыто инеем. Мы пришли в такое восхищение, что Ян подарил мне в память этого дня свою книгу, надписав одно слово: „Иней“.
По вечерам Ян не писал. После ужина мы выходили на вечернюю прогулку, если бывало тихо, то шли по липовой аллее в поле. Любовались звездами. Коля (Н. А. Пушешников. — А. Б.) знал превосходно все созвездия. Когда, по болезни, он зимы проводил с бабушкой в Каменке, то с увлечением читал астрономические книги, изучая небо. Они с Яном отличались острым зрением и видели все, что можно видеть невооруженным глазом, не то что я со своей близорукостью и редким астигматизмом, на который никто, да и я, не обращали внимания. В лунные вечера мы любовались искристым снегом и иногда одиноким Юпитером. Вернувшись домой, сидели в кабинете Яна, он чаще всего читал вслух новый рассказ или критику из полученной новой книги, журнала, а иногда что-нибудь из любимых авторов. Он писал „Иудею“, просматривал „Море богов“, „Зодиакальный свет“. Писал стихи. Начал переводить „Землю и небо“ Байрона, а под самый конец написал „Старую песнь“. Обсуждались и новые произведения, только что прослушанные. Коля заводил свое любимое: „Кто выше, Флобер или Толстой?“ Ян неожиданно брал книгу одного из этих авторов и читал нам смерть мадам Бовари, „Юлиана Милостивого“, „Поликушку“ или то место из „Анны Карениной“, где у Анны в темноте светились глаза, и она это видит»
[355].Около 20 января 1908 года
[356]Бунин с женой уехали в Москву. Пробыл он здесь до весны, отлучаясь дважды (в конце февраля и в марте) в Петербург.Он участвовал в торжествах по случаю двадцатипятилетия «службы» в Малом театре артиста и драматурга А. И. Южина (Сумбатова), 25 января присутствовал на банкете в Художественном кружке.
В феврале Художественный театр вел переговоры с Буниным о постановке «Каина» Байрона в его переводе.
Но возникли цензурные затруднения, и пьеса была поставлена (в бунинском переводе) только в 1920 году. В. А. Нелидов сообщал Бунину 12 февраля: «В вопросе о „Каине“ я говорил с В. И. Немировичем-Данченко, и он рекомендовал мне воздержаться от поездки в цензуру, считая, что это может скорее принести вред»
[357].Тяжело болела сестра Бунина Мария Алексеевна, ее положение казалось безнадежным, что совершенно выбило Бунина из колеи, и он не мог спокойно работать. В письме к П. А. Нилусу от 20 февраля 1908 года Бунин рассказывает об этих днях:
«Недели две тому назад я писал тебе, что привезли в Москву мою больную сестру и что у нас началась невыносимая жизнь — страхи, беготня по докторам, бешеные расходы и т. д. В позапрошлое воскресенье знаменитый хирург, предполагавший у сестры гнойник в кишках, сделал ей операцию, во время которой она едва не умерла от хлороформа, — и не нашел никакого гнойника, но сказал нам еще более убийственное слово: саркома, то есть долгая и мучительная смерть! А у нас, кроме того, есть старуха мать, которая умрет с горя, если умрет сестра, а у сестры двое маленьких детей, и т. д. и т. д.
После операции мы созвали консилиум, который немного утешил нас: сказал, что есть слабая надежда, что не саркома, что надо сестру перевести в терапевтическую лечебницу и начать лечить рентгеновскими лучами, мышьяком и т. п. И мы немного отдохнули. Но что будет дальше? И как жить, не имея возможности работать — до стихов ли мне теперь! — и тратя пятьсот целковых в месяц?
А тут еще полиция: в ночь после консультации ни с того ни с сего обыск! Я чуть не задохнулся от злобы.
…Мучительно хочется на юг, на солнце, отдохнуть хоть немного. Но выехать сейчас нельзя. Одна надежда на ошибку хирурга: теперь сестре лучше»
[358].Вера Николаевна пишет:
«Да, это были тяжелые дни. Братья были в панике. Слово операция их донельзя пугало. Марья Алексеевна тоже к этому известию отнеслась как к казни. Кто только ее не уговаривал согласиться. Мой брат Павлик, студент-медик второго курса, часами просиживал у ее постели и даже проводил ее в операционный зал.