- Ино еще побредем, - сказал старик, - пошли уж. Только знать бы куда...
Повернулся и пошел. Коза последовала за ним. А вскоре и обогнала его, привела к пристани, где как раз готовилась отчалить от берега баржа. И старик, казалось ему, принял единственно верное решение, оттолкнул козу, занятую поеданием пароходной швабры, и по сходням бросился на баржу. Та почти сразу же отчалила. И каково же было его изумление, когда через пару часов коза отыскала его на палубе среди пакетов строительного и шахтового, крепежного леса, взяла, считай, тепленьким во всех смыслах, не готовым ни к малейшему сопротивлению, думая, что все печали уже позади.
- Ты что, как собака, по запаху, по следу меня находишь? - обретя дар речи, сказал старик. - От меня что, козлом уже воняет?
Коза, будто в подтверждение его слов, заблеяла.
- Утоплю, Люциферово отродье. В первом же вире...
Коза опять согласно заблеяла и затрясла седенькой бороденкой, повернулась к нему бельмастым глазом, словно демонстрируя увечье, и опять же, не переча приговору и не желая видеть палача, смиренно опустила голову, уставясь зрячим глазом в речную желтую воду.
- Сатана, сатана, - пробормотал старик. - Гляди ты... Не будь ты еврейской породы...
Что он этим хотел сказать, неизвестно. Но коза, наверно, поняла. Когда старик пристроился, улегся на пакете свежераспиленных, пахнущих живицей досок, забралась к нему и легла рядом. Старик покосился на нее и потеснился. Коза благодарно прижалась к нему белым теплым боком. И они оба в три глаза стали наблюдать за парящим нал речным покоем коршуном.
- Ты хоть знаешь, куда мы плывем, куда держит путь этот белый лайнер?.. Нет, совсем не в землю обетованную... Я на рассвете уйду. На рассвете будут мои места. Я прыгну - и плавом до берега. А ты останешься, поплывешь дальше. Доски будешь грызть. Швабру уже съела... Голодное, одноглазое мое счастье наследное... Я обдурю тебя, так и знай, обдурю, проведу...
Но старику, видать, не суждено было избавиться от своего одноглазого наследного счастья. Правда, с баржи как он обещал козе, прыгать в воду не пришлось. Речники вошли в его положение и причалили к берегу. Так что прыгнул он на землю, на сухенькое. Но только приземлился, не успел утвердиться, коза последовала за ним.
- Сволочь, - сказал старик, - херувим с серафимом рогатый...
Коза снесла оскорбление как должное, ни на шаг не отставая от старика. И в деревню они вошли вместе, как старик ни гнал ее прочь и пинками, и прутом. Устав бить, пытался убежать. А когда не преуспел и в этом, в полном уже отчаяньи принялся усовещать, просить и стыдить: не будет, не будет ему жизни в деревне, проходу не будет, засмеют ведь.
Коза осталась глуха ко всему и во двор следом за ним ступила похлеще, чем это делала его старуха: полновластной хозяйкой. И даже не хозяйкой, а барыней. На редкость наглая оказалась животина. А с другой стороны, может, и совсем не наглая, такая же неприкаянная и одинокая в этом мире, как и он со своей старухой. А может, внушила ей что-нибудь прежняя хозяйка, что-то передалось ей от Берты Соломоновны. Или даже не от Берты Соломоновны, а от ее братца - Железного Генриха, что-то наследственное, семейное. Тот ведь никогда не сворачивал в сторону и не отступал, как паровоз, застоявшийся на запасном пути, всегда стремился и выходил на главную магистраль. Скорее именно так и было. Коза была прямой наследницей Железного Генриха. Некогда, и он, и его старуха принадлежали ему. Железный Генрих в свое время подчинил себе их молодость, сейчас же, в старости, опять встрял в их семейные дела. И с того света, взявшись уже прахом, отправил послание. За неимением другого гонца, избрал библейскую и, скорее, Люциферову животину, вложив в это избрание какой-то свой потусторонний смысл. Старик со старухой до конца своих дней пытались разгадать, понять тот смысл. Было ли это знаком, предостережением им, издевательством или сочувствием? А может, в том послании было одновременно все. Потому что, потому что...
Одноглазая коза Циля медитировала. Старик мог дать руку на отсечение, что это было так, потому что в молодости и сам был этим же грешен. Когда жизнь брала за горло, он собирал, сосредотачивал в глазу, в зрачке всю свою боль и безысходность, прошлое и настоящее и уходил в будущее. Превращался сначала в этакое большое-большое земное бельмастое око. Око то постепенно ужималось до зрачка неожиданно прозревшего человека, острия иголки. И он сразу же становился недоступен миру. Превращался в пчелу и немедленно покидал землю. Обнаруживал себя в совсем иных мирах, не подозревающих о существовании земли, солнца, луны и людей. Был бесплотно легок и безмерно счастлив. На что-то подобное, казалось, была способна и одноглазая Циля. И ей, по всему, было гораздо легче, нежели старику, достигать такого состояния, потому что бельмо у нее имелось изначально, собственное.