Емельян отдал якорь. Адам греб до тех пор, пока якорный канат не натянулся и не дернул лодку с такой силой, что Емельян едва удержался на ногах. Адам с замиранием сердца ждал, что будет дальше: выдержит канат или не выдержит? Рвануло еще раз, потом третий раз — выдержал! Только теперь нашлось время посмотреть в ту сторону, откуда их принесло ветром: лодки были так далеко, что их едва было видно.
Ветер выл все жалобнее и жалобнее, носясь по взбудораженному бурей морскому простору. Несмотря на то, что наступило утро, низко нависшие тучи создавали странное, зловещее освещение. Волны достигли такой высоты, что каждый пронесшийся мимо лодки и не заливший ее гребень казался рыбакам неповторимым чудом. И всякий раз Адам, затаив дыхание, спрашивал себя, не наступил ли последний роковой час. Но его крепко стиснутые челюсти и мрачный неподвижный взгляд ни разу не выдали его опасений. Сидя на корме и не выпуская румпеля, он глядел на своих усталых, промокших, измученных этой борьбой товарищей и, чтобы хоть как-нибудь ободрить их, кричал:
— Если порвется якорный канат, выгребем! Держись! Нас найдут!
Они смотрели на него с надеждой, что он что-нибудь придумает, скажет им, что делать.
— Отдыхайте!
Емельян забился между двумя банками и, казалось, дремал. Ермолай, свернувшись в клубок, — клубок получился внушительных размеров, — сразу заснул. Афанасие продолжал отливать воду. Симион сидел скорчившись, отдельно от других — на носу — и, казалось, готов был каждую минуту броситься в море, лишь бы не быть в одной лодке с Адамом, с которого он не сводил полных ненависти глаз.
Их теперь было пятеро. Перегруженная лодка грозила каждую минуту порвать якорный канат. Прошел час, другой — и вдруг, после особенно сильного рывка, лодка мягко скользнула в промежуток между двумя валами и стала поворачиваться вдоль волны.
Адам навалился на румпель, словно он был его смертельным врагом. Емельян и Афанасие вскочили, не дожидаясь его окрика, Ермолай проснулся и мгновенно сообразил, что произошло. Все трое кинулись к веслам и принялись грести с исказившимися от напряжения лицами. Когда им, наконец, удалось выправить лодку и поставить ее против волны, другие лодки были уже едва различимыми на горизонте точками. Симион так и не двинулся со своего места.
LI
За несколько времени до этого шторма Симион приезжал в Даниловку с известием о том, что Прикопа арестовали пограничники и что он теперь в тюрьме. В тот же приезд он узнал, что Ульяна подала в суд заявление о разводе.
Старуха, мать Симиона и Прикопа, узнав о судьбе своего первенца, принялась громко голосить, мешая жалобные стоны с проклятиями, потом сорвала с головы платок и распустила седые косы. Старик и Симион молчали. Вечером Симион напился и проспал до самого отъезда. Прощаясь с ним, Евтей поинтересовался: «кто все это подстроил и от кого все это пошло?» Симион ответил, что от Адама Жоры — все от Адама Жоры.
Узнав, что ему было нужно, старик смолк и не произнес больше ни слова. Глядя на него, со страху старуха тоже угомонилась, хотя сначала и не разобрала, что с Евтеем и даже кричала на него, тряся за плечо:
— Чего молчишь, старый хрыч! Придумай что-нибудь! Вызволи сына!
Евтей молча оттолкнул ее, как попавшееся под ноги полено, и, забравшись в дальний конец двора, уселся там на чурбан. Позднее, так и не сказав старухе ни слова, он уехал в город к адвокату.
Старик вернулся из Констанцы в еще более подавленном настроении, побывал в церкви, заказал молиться «об избавлении от напасти раба божия Прокопия» и с тех пор угрюмо молчал.
Вот уже двое суток, как в море свирепствовал шторм. Над выжженными засухой холмами, над желтой, пыльной землей с яростным свистом носился ветер. На селе буря разрушила немало труб, сорвала немало крыш. Ветлы качались и бились плетьми по ветру, пыль тучами носилась над улицей. Освещение днем было странное, зловещее, солнце закрывала пелена из мельчайших частиц желтой высохшей глины. Ветер был такой силы, что мог свободно повалить человека, и потому все население Даниловки отсиживалось по домам, слушая, как стучит на стропилах крыша, как дрожат стекла в окнах, как шелестит бросаемый в них ветром песок. Из окон открывался вид на бушующее озеро, с пенящейся, желтой водой, на неясные дали и метущийся у берега камыш.
В горнице у стариков царила тишина, слышны были лишь тихие вздохи и стоны старухи. Евтей сидел, положив на колени высохшие старческие руки, когда-то сильные и тяжелые.
Но вот он встал и, стиснув кулаки, принялся расхаживать по комнате. Потом остановился и, подняв глаза к потолку, заговорил с неистовой злобой:
— Чем я провинился? Чем согрешил? Жил, кажется, как люди. Зла никому не делал, а если и делал, то не больше других. Не крал, не убивал, не прелюбодействовал. О церкви заботился, деньги жертвовал. За что же ты меня караешь? Чего еще от меня хочешь?
Последовал тяжелый вздох:
— Все у меня отняли. Имущества у меня больше нет, род мой угас, один сын у меня горемыка, другой — в тюрьме. За что караешь меня, господи, что я тебе сделал?