Минаев — чудной, кажется, нет злее на язык, всех передразнит, все высмеет, и вместе с тем восторженный. Осип ему не раз говорил: «Ты, как ракета…» Сейчас Минаев даже есть не может, машет руками, кричит:
— Нет, друзья, это вы недооцениваете! Второй фронт!.. Значит, фрицам крышка — они все сюда бросили… Обида какая, карты нет!.. Осип, ты не помнишь, где этот Дьепп, далеко от Парижа?
— Почему далеко? Там все близко…
— И ты это спокойно говоришь?
— Погоди, какой нетерпеливый… В газете ничего нет, может быть, немцы выдумали или небольшой рейд. Не хочется разочаровываться…
Минаев нахмурился, как это делал Осип, постучал карандашом по жестянке:
— На данном отрезке очарования это сорняки, с которыми нужно бороться. — Вытянув свою длинную шею, он фальцетом запел «Разочарованному чужды…»
— Жалко, патефона нет, — сказал Зарубин.
— Сейчас мы исполним дуэт. Ну, «доктор Геббельс», прошу вас.
Минаев жалобно запел, и маленькая собачонка, черная с рыжими подпалинами, тотчас завыла, казалось, она передразнивает Минаева. Осип засмеялся.
— Здорово! Это ты научил?
— Где же, нет времени для серьезной учебы. Это фрицы его научили. Я только открываю скрытые познания. «Доктор Геббельс», прошу вас по случаю второго фронта красивый пируэт…
Минаев до войны был студентом юридического института. Когда его спрашивали, кем он собирается стать — прокурором или защитником, он отвечал: «Руководителем художественной самодеятельности в небольшом областном центре». Он удивлял Осипа разнообразием своих увлечений — был чемпионом по плаванию, обожал шахматы, хорошо знал литературу, прекрасно рассказывал; Осип долго ему не верил — все придумывает, но когда Минаев рассказал полковнику Игнатову, как вместе с комиссаром поймал диверсанта, Осип развел руками — абсолютно точно, только куда интересней, чем было на самом деле…
— У меня брат в Париже. Не знаю, жив ли… В общем авантюрист, а славный парень. Он мне рассказывал свои похождения. Как в романе. Ты бы послушал, книгу мог бы написать…
— С меня моих похождений хватит. Кончится война, напишу про этот сволочной курган, про тебя, про «доктора Геббельса». Гонорар получу, увидишь…
Казалось, Минаев ни о чем не может говорить серьезно. Осип ему завидовал: молод и характер такой… Осип никому не рассказывал о своем горе; может быть, поэтому горе было еще тяжелее. Он говорил себе: глупо надеяться, прошел год, ясно, что застряли… Мрачнел, когда товарищи заговаривали о письмах, об аттестатах, школьных отметках, найденных или потерянных комнатах, о разлуке, ветрености, верности. Никто не решался поделиться с другими своими опасениями, говорили отвлеченно: «Стихи в газете: „Жду тебя“. А интересно, как на самом деле?..» Зарубин равнодушно отвечал: «Есть крепкие, есть и трясогузки», и сердце обмирало — вдруг его Машенька окажется трясогузкой?
Минаев посмеивался:
— За свою не боишься? Вот и хорошо. Я тоже не боюсь, но я в исключительном положении. Была у меня девушка, дружили… Мамуля гнала в загс, а мы все откладывали — такие чувства, что не до формальностей… Поехал я в Ленинград на две недели, это перед самой войной, возвращаюсь, а девушка говорит: «Не сердись, не моя вина», одним словом, ария из «Кармен» и приглашение на чужую свадьбу. Так что теперь я застрахован от каких бы то ни было неприятностей.
Даже о матери Минаев говорил шутливо: «Мамуля у меня замечательная, пишет „сама пошла бы воевать“… Представляю ее на этом курганчике! Она думает — стоит Гитлер, подойду да как трахну… Шестьдесят три года, а еще крепкая, дрова рубит…» Минаев не говорил, что письма с бодрыми словами трудно прочитать — буквы расплылись от слез, мать сидит и плачет: «Как мой Митенька?..»
А ее Митенька стал хорошим командиром, умел выбрать место для обороны, быстро разбирался в обстановке, с полуслова схватывал план полковника Игнатова. Осип ругал его за одно: «Зря себя подставляешь. Ребячество…» Минаев не спорил, но поступал по-своему, чувствовал, что нужно поддержать людей, слишком все страшно, пусть знают — одна судьба у всех.
Среди бойцов были и степенные и мальчишки, вежливые узбеки, бойкие ярославцы, рыбаки, лесорубы, строители, люди разных возрастов и разных профессий. С одними Минаев говорил деловито, с другими балагурил, над некоторыми подшучивал. Доставалось от него Любимову, в гражданке парикмахеру, а теперь разведчику, который несколько раз ходил за «языком». Все у Любимова было «историческим», скажет ему Зарубин пробраться на КП полковника, отвечает — «задание историческое», рассказывает, как перед войной пошел расписаться со своей Любочкой — «принял историческое решение». Минаев его дразнил, насыплет махорки: «Держи — это тебе на историческую цыгарку». Любимов удивлялся: «Никогда я так не говорю, товарищ капитан»…
В тот вечер Любимов вызвался — пойду за «языком», что-то фрицы притихли, наверно, готовятся… Послал его Минаев, комиссара не было — вызвал полковник.
В блиндаже Игнатова было так накурено, что Осип не сразу разглядел чужого майора. Полковник сидел над картой, шевеля локтями, как крыльями.