Робин, даже и не чувствуя, что хватка несколько ослабла, продолжал совершать свои отчаянные рывки, вперед. Он знал, что при этой жизни ему уже не суждено, увидеть ЕЕ; но он, полный предчувствия новой, запредельной встречи, старался, все-таки, подвести этого несчастного поближе к Ней, чтобы он хоть издали, хоть маленькую крапинку того дивного света увидел. Он и не понимал, что некоторое улучшение его состояния произошло от того, что Сильнэм ослабил хватку — но считал, что — это уже начинается блаженство смерти — потому он, не испытывая ни отчаянья, ни злобы, ни какого-либо иного чувства, из всех сил поспешал вперед — и при этом не останавливаясь говорил строки, надеясь, что эти последние его строки Сильнэм запомнит, и что они будут помогать ему в дальнейшей жизни:
Робин любил все мироздание, все-все и ветер и грязь — все это казалось ему одинаково прекрасным, но только, пожалуй, еще несчастным, не ведающим истинной любви. И сильной, братской любовью любил он Сильнэма. Прорываясь все вперед, он смог выгнуться так, что обнял орка за шею, и шептал эти стихи ему на ухо (так, впрочем, чтобы и Сикус слышал). И не мог Сильнэм больше противится — ведь, несмотря ни на что, осталась в нем совесть — нет — не мог он противится такой искренности, и вкрадчивый голос ворона был тут бессилен. Он разжал щеку Сикуса (которую прокусил уже в нескольких местах насквозь), совсем выпустил шею Робина, и заплакал, с горечью, с мольбою повторяя:
— Я совсем, совсем запутался; я чувствую себя таким маленьким, заблудившимся… — тут он зарыдал уже вовсю, и с трудом мог прорывать через свою горесть слова. — И что же, и что же этому несчастному, маленькому Сильнэму делать?.. Вы говорите про любовь, так пожалуйста, пожалуйста покажите — где же она эта любовь?..
Робин без всякого удивления, без горечи и без радости принял, что не умирает. Зато словам Сильнэма он очень обрадовался, и с готовностью его поддержал:
— Да, да — конечно же. Теперь то мы сможем пройти… Теперь то ты увидишь Веронику…
Но тут Сильнэм бешено взвыл и с силой обхватил свою голову — вот сильно передернулся, и вдруг зашелся таким исступленным воплем, какой может издавать только испытывающий смертную муку. А он действительно испытывал такую муку — ледяные отростки в его голове зашевелились, все там переламывая, и он должен был бы умереть, но вот все не умирал, но испытывал эту боль, и слышал голос, который не был теперь вкрадчивым, но ревел вихрем до небес вздымающимся: «Убей же их! Убей! Я требую — убей!!!»
Сильнэм, изо рта и из носа которого хлынула кровь, вцепился когтями в лицо, и выцарапал бы себе глаза, если бы за его судорожно скрюченные пальцы не вцепился Робин, и с отчаянный силой не стал бы оттягивать — при этом юноша верно понял, что происходит; однако он не только не испытывал какой-либо неприязни к ворону, но даже любил и жалел его больше, чем кого бы то ни было. И он, подняв голову вверх, в эту стремительно проносящуюся ледяную мглу, и кричал:
— Что же ты?! Ведь ты же еще совсем недавно был иным! Ведь ты верил моим стихам!.. Так не сдавайся же! Борись! Борись!.. Ты, ведь, можешь любить!.. А-а — я знаю, что-то случилось, что-то разуверило тебя в искренности наших чувств!.. Какая глупость! Посмотри — мы же боремся — не смотря ни на что — мы все равно боремся! Так скажи — какая же иная сила, кроме любви могла сотворить такое чудо! Я люблю тебя! Слышишь?! Посмотри мне в душу, если не веришь!.. Я люблю, люблю тебя, брат!..
И тут смолк грохот, наступила совершенная, звенящая тишина. Еще текла грязь, еще летели снежинки — однако, все это не било, но мягко обволакивало, словно бы это был сон. Сильнэм не испытывал больше боли — он поднял голову, и посмотрел на Робина — посмотрел с преданностью, с сильным, спокойным чувством. Из под клыков вылетал искренний голос: