Читаем Бурная жизнь Ильи Эренбурга полностью

Наши друзья — Мальро и Эренбург — с должной серьезностью подготовились к событию. Мальро, кажется, лучше своего друга понял политическую подоплеку происходящего; выступая на съезде, он через головы писателей обращается прямо к партийному руководству, призывая предоставить художникам больше свободы и оказывать им больше доверия. Эренбург, напротив, произнес настоящую речь литератора, где главное место занимали спорные вопросы о методе, целях и задачах социалистической литературы. Любопытно, что при этом он вступал в полемику не с Карлом Радеком, а с Максимом Горьким. В чем же он мог упрекнуть великого пролетарского писателя? Они даже не были знакомы друг с другом: в течение многих лет, которые оба провели на чужбине, между ними не завязалось личных отношений. И вот, встретившись в Кремле, оба осознали, что их судьбы перекликаются: оба в какой-то момент отреклись от прошлого в обмен на право вернуться в Россию, обрести на родине почет и материальные блага. Не будучи ни «великим», ни «пролетарским», ни даже «первым» писателем, Эренбург стремится утвердить себя на чисто литературном поприще. Он оспаривает ключевой тезис Горького, согласно которому главным героем новой литературы должен стать труд. В своей речи Эренбург высмеивает абсурдность «ведомственного» и «статистического» подхода к литературе, «коллективного творчества», «бригадных методов работы», отстаивая право художника быть самим собой: «…создание художественного произведения — дело индивидуальное, скажу точнее — интимное. Убежден, что литературные бригады останутся в истории нашей литературы как живописная, но краткая деталь юношеских лет». Он протестует против использования в литературе «нормы производительности», защищает Бабеля, Пастернака и Олешу, которые с 1927 года не «производят» новых книг: «Я вовсе не о себе хлопочу. Я лично плодовит, как крольчиха, но я отстаиваю право за слонихами быть беременными дольше, чем крольчихи. Когда я слышу разговоры — почему Бабель пишет так мало, почему Олеша не написал в течение стольких-то лет нового романа, почему нет новой книги Пастернака и т. д. <…> я понимаю, что не все у нас понимают сущность художественной работы. Есть писатели, которые видят медленно, есть другие, которые пишут медленно». Он доказывает, что поэт «имеет право на сложность» — таковы и Пастернак, и Маяковский. Независимые заявления Эренбурга многим пришлись не по душе, и некоторые выступавшие злорадно отмечали «въедливые, как ядовитый микроб», «дьявольски живучие остатки» «мелкобуржуазного прошлого» этого писателя, чье сознание так по-настоящему и не изменилось в условиях «социалистического переустройства страны» [318].

Эренбурга также волнуют проблемы «советского стиля»: доминирующий в настоящее время неоклассицизм не является, по его мнению, искусством победившего пролетариата. Себя он считает «одним из тех писателей, которые неуверенно ищут новой формы, соответствующей новому содержанию» [319], как это происходило в начале двадцатых годов. «Простоту не следует путать с примитивизмом», — заявляет он, забывая, что еще недавно в статье о Мальро он превозносил «известную примитивность» пролетарской литературы!

По окончании съезда группа писателей была приглашена на дачу к Максиму Горькому. Их принимали члены Политбюро, присутствовавшие на съезде: Бухарин, защищавший идею «широкого фронта» и подвергшийся жестоким нападкам со стороны бывших рапповцев, Радек, лидер «узкого фронта», а также Ворошилов, Молотов, Каганович. Были на даче и знаменитые зарубежные гости. Позже в своих мемуарах «Люди, годы, жизнь», в главе, посвященной еврейскому вопросу, Эренбург расскажет о странном разговоре, состоявшемся у него с Лазарем Кагановичем. Секретарь ЦК партии и председатель Моссовета вдруг стал ему объяснять, почему его роман 1927 года «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца» не мог быть напечатан в СССР: «Книга им нравилась, но, к моему великому удивлению, они добавляли, что в книге почувствовали антисемитизм, а это нехорошо. <….> Л.М. Каганович сказал, что, по его мнению, роман страдает еврейским национализмом. Я снова удивился» [320].

Беседа удивительная, ничего не скажешь. Эренбург уже давно не вспоминал об этой книге, она относилась к эпохе, предшествующей его «революционной ломке», а вот к попытке издать в СССР отвергнутый роман «Единый фронт» он возвращался не раз. Если власть действительно сочла бы нужным вынести Эренбургу выговор за антисемитизм, то это следовало бы сделать не по поводу полузабытого «Лазика Ройтшванеца», а из-за только что вышедших в свет его репортажей из Чехословакии и Германии; самое меньшее, что о них можно сказать, — они написаны в духе его публицистики 1929 года:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже