«Лет пять назад я спрашивал себя: на кого похожи хасиды? На инквизицию или на готтентотов? Теперь я твердо знаю: хасиды похожи на немецких фашистов. Они тоже стоят за расовую чистоту. Горе нечестивцу, который пройдет по улице с карпато-русской девушкой. Его осыплют оскорблениями <…> У хасидов имеются также свои „рубашки“: позорный „лапсердак“, придуманный когда-то католическими изуверами, они превратили в почетное одеяние, свидетельствующее о чистоте идей. Наконец, у хасидов есть свой „фюрер“. Зовут его Спиро, и проживает он в городе Мукачеве. Правда, это не канцлер, но цадик, однако, когда он выезжает из своего пышного дома, тысячи беснующихся хасидов давят друг друга, чтобы дотронуться рукой хотя бы до его кареты. <…> На досуге цадик читает различные подозрительные опусы. Я не знаю, знаком ли он с „Капиталом“ Карла Маркса, но я убежден, что он хорошо изучил „Мою борьбу“ Адольфа Гитлера. Великие умы еще раз сошлись»
[321].Когда Эренбург объяснял французским писателям в Париже, что диктатура в Советском Союзе является временной необходимостью, он, быть может, и сам в это верил. Но в Москве верить в это было гораздо труднее. Вот лишь один из примеров — трагедия его старинного друга Осипа Мандельштама. В 1933 году Мандельштам написал стихи о терроре и «кремлевском горце»:
Мандельштам показал стихи Эренбургу, тому они не понравились. «Это не поэзия», — изрек он, внезапно превратившись в поборника чистого искусства. За несколько дней до открытия писательского съезда Мандельштама арестовали; крупнейшее событие литературной жизни он встретит в ссылке — в Чердыни на Северном Урале. Когда Бухарин поведал другу своего детства, что «кремлевский горец» уже знает об этих стихах, а начальник ГПУ Ягода даже выучил их наизусть, стало ясно, что приговор Мандельштаму обжалованию не подлежит. Тем не менее Эренбург, приехав в Советский Союз в 1936 году, отправится навестить Мандельштамов, которым было разрешено переехать поближе к столице, в Воронеж. Оттуда он увез с собой несколько стихотворений поэта, долгие годы хранил их и вернул широкой публике после смерти Сталина
[322].Другое открытие: он вдруг понимает, что великий Горький, «первый писатель», живет у себя в особняке, словно в тюрьме, его окружение в заговоре против него. Вернувшись во Францию, Эренбург скажет своему бельгийскому другу Францу Элленсу: «К сожалению, всего открыть я не могу. Повсюду любопытные уши. Достаточно и того, что я вам рассказал»
[323]. Наконец, Эренбург отдает себе отчет и в том, что его французские друзья разочарованы и даже шокированы узколобостью большевистских руководителей. Жан-Ришар Блок, потеряв терпение, почти кричал Радеку с трибуны московского съезда: «Предупреждаю вас, что если вы будете упорствовать в осуждении свободы личности, то этим вы подтолкнете самые широкие массы на Западе к фашизму. Вы этого добиваетесь?» [324]Так как же быть? Смириться в подобной ситуации означало похоронить надежду на создание широкого советско-французского фронта и поставить крест на всех затраченных усилиях. Эренбург решает идти напролом: его вдохновляет недавняя победа в борьбе за публикацию романа «День второй». Тринадцатого сентября 1934 года из Одессы, где он задерживается в ожидании парохода, которым должен вернуться во Францию, Эренбург пишет письмо Сталину. Мы приводим выдержки из этого письма, которое хранилось в архиве Института Маркса — Энгельса — Ленина при ЦК КПСС:
«Всесоюзный съезд писателей сыграет огромную роль в деле привлечения к нам западноевропейской интеллигенции. На этом съезде впервые вопросы культуры и мастерства были поставлены во всем объеме, соответственно с ростом нашей страны и с ее правом на общемировую духовную гегемонию. <…> Можно смело сказать, что работа съезда подготовила создание большой антифашистской организации писателей Запада и Америки».
Далее он выражает сожаление, что состав заграничных делегаций не соответствовал «весу и значимости подобного явления», в них отсутствовали серьезные представители западноевропейской и американской литератур. Главной причиной непредставительности списка и «низкого состава» иностранных делегаций является «литературная политика МОРПа и его национальных секций, которую нельзя назвать иначе, как рапповской».