Пожалуй, немного найдется в жизни Эренбурга таких страшных дней. Нам не дано узнать, как он их пережил. В Октябрьском зале на скамье подсудимых он увидел восемнадцать человек, измученных, со следами пыток, с блуждающим взглядом, с запавшими глазами. Он оказался лицом к лицу со своей юностью, со своим прошлым — и с тем, что угрожало стать его близким будущим. Он слушает обвинительное заключение, чудовищное по своей абсурдности: Бухарин обвиняется в заговоре с целью убийства Сталина и его соратников, а также в замысле убийства Ленина в 1918 году, в открытии границ Советского Союза для Германии и Японии и продаже советской территории другим державам, в подмешивании битого стекла в детское питание, в попытках восстановления капитализма и в экономическом саботаже. Чтение обвинительного акта прокурор Вышинский заключил, называя Бухарина «проклятой помесью лисы и свиньи». Американский журналист, присутствовавший на процессе, сообщал: «Один Бухарин, который, произнося свое последние слова, очевидно, знал, что обречен на смерть, проявил мужество, гордость и почти что дерзость. Из пятидесяти четырех человек, представших перед судом на трех последних открытых процессах по делу о государственной измене, он первым не унизил себя в последние часы процесса»[366]
.Наверное, у Эренбурга поведение Бухарина вызывало не меньшее уважение. Но главным его чувством, скорее всего, был страх. Какую судьбу готовит ему Великий Организатор публичных казней? При выходе из зала суда главный редактор «Известий» предлагает ему написать отчет о процессе. Эренбург отказывается. В таких обстоятельствах молчание само по себе есть акт мужества. Но с этого момента молчание станет его позицией, от которой он не откажется до конца жизни. До оттепели он никогда не скажет публично ни одного слова, чтобы почтить память друга, ни разу не упомянет о нем. Когда после смерти Сталина он попытается вставить имя Бухарина в свои воспоминания, то наткнется на твердое «нет» Хрущева.
Чтобы представить себе масштаб опустошения, произведенного великой чисткой среди его коллег по работе, ему достаточно было пройтись по редакционным кабинетам «Известий». Вскоре беда обрушилась на другого товарища Эренбурга по двадцатым годам — Всеволода Мейерхольда, корифея театрального авангарда. 8 января 1938 года театр Мейерхольда был закрыт как «чуждый советскому искусству», а за великим режиссером установили слежку.
Во время предыдущего приезда Эренбурга в Москву, в 1936 году, Мейерхольд репетировал пушкинского «Бориса Годунова». Драма Пушкина привлекла режиссера своей трагической развязкой: как известно, в свое время царская цензура заставила поэта изменить финал, в котором народ восторженно приветствует царя-самозванца; он ограничился знаменитой ремаркой «Народ безмолвствует». Спустя сто лет Мейерхольд вновь обращается к теме безмолвия потрясенного народа: «Когда он (Пушкин) по требованию цензуры заменил возглас народа „Да здравствует царь Димитрий Иванович!“ знаменитой ремаркой „Народ безмолвствует“, то он перехитрил цензуру, так как не уменьшил, а усилил тему народа. Ведь от народа, кричащего здравицу то за одного, то за другого царя, до народа, молчанием выражающего свое мнение, дистанция огромная. Кроме того, Пушкин задал русскому театру будущего интереснейшую задачу необычайной трудности: как сыграть молчание, чтобы оно вышло громче крика?»[367]
Сталину пришелся не по душе красноречивый эпизод с «безмолвствующим народом», репетиции «Бориса Годунова» были прерваны.