Через несколько дней Эренбурги из Ленинграда отправляются в Хельсинки. Ожили воспоминания о том, как они покидали Россию в марте 1921-го. Однако тогда Илья уезжал из страны, мечтая поведать всему миру о русской революции, ее ужасах и завоеваниях. Теперь он едет, замкнув рот на замок: он знает, что ни слова не скажет о том, что увидел. Там, в Москве, остались друзья, дочь Ирина, ее муж. Каждое прощальное слово звучало, как погребальный звон. Он попрощался с Осипом Мандельштамом, которого вскоре арестуют прямо в больнице трое чекистов. Он сказал «прощай» этому странному братству, которое возникло в московских полушепотах, — братству гонимых, обреченных, исковерканных людей, сознающих свое падение и свое безумие. Не лучше ли ему было среди них? Здесь, по другую сторону границы, его ждет одиночество, груз зловещей тайны и бомбы, градом сыплющиеся на Барселону. Возвращаясь в Испанию, Эренбург знал, что дело республиканцев проиграно: натиск фашистов сдерживать дольше невозможно. Но, по крайней мере, ему удалось сохранить жизнь, надолго ли? Так или иначе, в первых числах июня 1938 года Эренбург снова в Барселоне.
Европа на пороге войны
Немногие журналисты и писатели оставались с республиканскими войсками до самого конца. Страна разорвана надвое. Барселона еще сопротивляется, но варварские бомбардировки делают свое дело. Последний героический прорыв республиканцев, знаменитая битва на Эбро увенчалась успехом, который, увы, не удалось закрепить; но что осталось от прежних дружб? Да и как можно было помышлять о дружбе, когда он обречен хранить в тайне страшную правду о том, что творится в Москве? Ведь даже задушевный друг Овадий Савич счел его «троцкистом», когда он попытался рассказать об исчезновении всех знакомых, вернувшихся из Испании в Москву. Люба сняла небольшой домик в Пиренеях, и Эренбург часто наезжал туда, чтобы в тишине и покое провести несколько дней. Их навещал Андре Мальро: несмотря на скорое поражение республиканцев, он сохранял свою обычную самоуверенность и как раз готовил в выпуску роман «Надежда».
Как и большинство его собратьев, Эренбург мог бы вернуться в Париж. Он там был бы даже более полезен, чем в Испании, так как — в этом он теперь твердо убежден — следующий акт военной трагедии, которая скоро охватит всю Европу, разыгрывается именно во Франции. Но ему претит мысль оказаться в парижской атмосфере недомолвок и увиливаний, которая царила там накануне мюнхенского сговора. Ему ближе трагическое одиночество и горе Испании, брошенной на произвол судьбы. «Кто знает, как мы были одиноки в те годы! Речей было много, пушки уже кое-где палили, радио не умолкало, а человеческий голос как будто оборвался. Мы не могли признаться во многом даже близким; только порой мы особенно крепко сжимали руки друзей — мы ведь все были участниками великого заговора молчания»[372]
. Внезапно, после четырнадцатилетнего перерыва он вновь начинает писать стихи. На смену его наскоро слепленной писанине, на смену бесконечным «производственным романам» в духе «соцреализма» приходит поэзия и позволяет ему вновь стать самим собой:В стихах снова зазвучат темы, знакомые с 1916 года, — любовь к России и тоска по ней, правда, не без советской ходульности: