– Благодарю вас, – деревянным голосом проговорил я.
– Всего доброго, – ответила она и, спохватившись, быстро заговорила: – Кстати, вы можете взять интервью у меня или у кого-нибудь из наших преподавателей по итогам завершающегося учебного года. Они у нас, смею вас заверить, высоки…
У меня хватило сил не повесить трубку и не прерывать ее пространную речь.
– Алло? – с сомнением спросила она, не почувствовав никакой реакции на противоположном конце провода.
– Все понятно. Спасибо, – собрал я все силы, чтобы оставаться вежливым. – Я переговорю с редактором и вам перезвоню. До свидания, – повесил я трубку.
Года через два не помню уж от кого, я узнал, что Нина Александровна на юге (ох уж это южное солнце!) действительно вышла замуж за массажиста, работающего в том санатории, где она отдыхала, и что вскоре они переехали из Сочи в Майкоп, откуда он был родом и где жила его многочисленная родня.
«Ну, что же, каждый устраивается в этой жизни как может и насколько может, в этом нет ничего удивительного. Любопытно только, говорит ли теперь Нина своему мужа, как когда-то, кажется, очень давно, когда мы прощались в аэропорту, говорила мне, когда я грустно и нежно держа ее лицо в своих руках, лишь слегка касался губами ее губ и щек: «Какие у тебя, оказывается, нежные руки…»
Моей приятельнице-однодневке Элле певицей стать не удалось. Но зато замуж за Эдика она все-таки вышла. И теперь они живут в Новосибирске. И недавно своей подруге Свете она прислала в письме цветные фотографии, на одной из которых запечатлено все их семейство: несвойственно задумчивый Эдуард, похудевшая, с неброским макияжем Элла и их кроха-малыш, беззубо улыбающийся во весь рот. На фото он самый счастливый. Впрочем, и остальных несчастными не назовешь…
Что касается меня, то мне та слезная, дождливая весна запомнилась крушеньем почти всех моих надежд:
– Олимпийским чемпионом я не стал. Более того, я даже не попал в сборную страны, ибо на отборочных соревнованиях во Львове от страшной жары у меня повело верхнее плечо лука, и несколько серий я «срезал», не догнав уже потом ушедших вперед. Может быть, это произошло от того, что я вначале, в перерыве между стрельбами, не ставил лук в тенечек, под специальный большой цветной зонт. А тренера нашего с нами тогда не было и что-то подсказать было некому… А может быть, на стрельбу повлияло и что-то еще… Не знаю… О Нине, во всяком случае тогда я старался не думать…
– После защиты диплома меня распределили в Пермь, в областную контору потребкооперации. Распределение считалось очень хорошим, с предполагаемым карьерным ростом… Но ни о вольной охоте, ни о научной деятельности, чего бы хотел я, в этом месте не могло быть и речи. Поэтому, пробыв в Перми два месяца и выпросив у начальника «открепление», я вернулся с Урала с Сибирь, запомнив в Перми (очень славном, в общем-то, городе) прекрасный театр, в котором мне посчастливилось увидеть главную партию в «Жизели» Надежды Павловой, вскоре после окончания Пермского хореографического училища ставшей примой-балериной Большого театра, в Москве. Запомнился еще и уникальный музей деревянных скульптур с грустным Иисусом, прикрывающим рукой свои ребра. Да – Кама. Широкая, полноводная, но грязноватая, в отличие от наших сибирских рек, река.
И с Ниной ничего у нас не сладилось. И я теперь уже не знаю: хорошо это или плохо…
О том же непрочитанном письме я иногда жалею. А иногда и радуюсь тому, что у меня его украли. Ведь содержание его могло быть совсем не таким, как я предполагал…
Что же касается тренерского «Перемелется – мука будет», то, кажется, действительно все перемололось. Может быть, мука получилась и не очень белая – не 1-й сорт. Но все же и не очень темная. Скорее, даже не мука, а мучка, которая во все времена называется «жизненный опыт».
«Самое время!..»
– …А тебе сколько? – спросил мой приятель, поэт-верлибрист, с которым мы случайно встретились и неизвестно почему вдруг заговорили о возрасте.
Я на минутку задумался. Никогда не могу вспомнить сразу, начиная мысленно подсчитывать, сколько же мне лет.
– Пятьдесят восемь скоро, – с удивлением и некоторым ужасом от собственного невероятно солидного возраста произнес я наконец.
– Самое время начать мемуары писать, – заявил поэт задумчиво, разглядывая выпирающий из земли у одинокой березы полузаброшенного дворика немалый валун, на который только что упал первый желтый листок, придавший этому мрачноватому, круглому «как свежеиспеченный блин, лицу» (это у Гоголя так о майоре Ковалеве – лишившемся носа, сказано) вид озорно подмигивающего человека.
– Думаешь, пора? – усомнился я.
– Конечно… Среднестатистический мужик у нас в стране едва дотягивает до такой высокой «планки». Мрет. Гляди, а то можешь не успеть, – «ободрил» он меня и, еще раз взглянув на валун, улыбаясь, произнес: «Пират… Вылитый, злой, одинокий пират…» Ну ладно, пока. Мне пора, – протянул поэт руку.