Баба Шура Анфёрова бестолково сновала по избе, размышляя вслух, стоит ли уже вставлять зимние рамы, раз Михайлов день, или не стоит, потому как теперь погода живет сама по себе. Рамы стояли в сенях, шуршали на сквозняке бумажными полосами, крепко наклеенными на мучной клей и мешали проходу. К тому ж стекла надо было мыть, а привычных для этого дела газет уже не было, и надо было идти на почту, спрашивать, есть ли что в остатках. Все это требовало сил, а сил не было. Нехотя помахав веником по углам, баба Шура простирнула тряпицу в ведре, удивившись тому, что с лета скопилась такая грязь. Пошмыгала баба и за печкою, смотав пук паутины, и даже протёрла уксусной водой свадебное фото родителей да батину карточку под стеклом – в форме красноармейца. Анфёров погиб геройски, но не в какой громко известной битве, так – подорвался под Веной. В танке. Это как-то умаляло его подвиг, но баба все одно помнила его молодым, смелым, да вихрастым. Мать надолго пережила отца, как-то раз и навсегда почернев после той похоронки, да и всё возилась по огороду, да с коровою, и почту разносила по дальним деревням. Баба Шура наполнила водой алюминиевый чайник, плюнула на лишний расход да разожгла газ. Пока ждала, глядела на полки, заставленные нехитрой посудой, прикидывала, не прикупить ли спичек да соли, да и кого спросить, чтобы ножи наточили. В деревне только и остались живыми два дома – Анфёровская крепкая изба, да подслеповатый на один глаз домик чудака-москвича, то ли из староверов, то ли еще из кого непонятного. Чай был жидкий, как баба и любила. Забелила торговым молоком, сахару положила, не считая, и стала дуть с блюдца. Печь вдруг отдала тепло, которого баба ждала с утра, и Анфериха задремала, удобно умастив голову на руки. Снилось ей всегда одно и то же – луг, раннее утро, и высокая трава в росе. И отец, идущий впереди, голый по пояс. И все он косой машет, но не так, как положено, а как бы посерёдке травы, и пожня такая высокая остается, как не должно быть, а она, Шурка, бежит за отцом и все плачет – зачем, пап, да зачем? А он, раздвинув траву, показывает ей гнездо перепёлочки. А та сидит на яйцах и молчит, не взлетает. На этом месте баба Шура всегда просыпалась, и ей читался в этом смысл прямой – вот мол, папка погиб, а ещё сколько сестер с братьями могло быть? Баба тут всегда плакала, и давала себе клятву непременно в церкви родню помянуть, как положено. А тут она опять уснула, и хотела подумать про умное, но её сморило. И приснилась ей старушечка, вся в коричневом-пёстреньком, маленькая такая, совсем крохотная. И сидит это она на высоком табуретике, ножками до пола не достаёт. И говорит она Шурке – вот и хвораешь через то, что Бога забыла. Ты ж крещёная, Александра! А бабка ей во сне, мол, да кто меня покрестил бы в такие годы? Это ж я родилась считай перед войною. А старушечка ей и говорит – а крестила тебя бабка Матрона, мамки твоей сестра, набожная. Иди, кланяйся, а то все окна да стекла! нехорошо! И пальчиком погрозила. А бабка глянь – а старушечка и слепенькая вовсе. Как очнулась от сна, все ходила – да откуда старушечка такая? Махонькая… Понятно, если бы Матерь Божия или угодники, а то – старушечка? И откуда ей про материну сестру ведомо?
Пошла-таки баба Шура на Михайлов день, через две деревни, в такую даль, куда уж и автобусов нет, и постояла с половину службы, и записочки подала, и свечечки на канун поставила, а все оглядывалась – нет, где старушечки той, махонькой? Не было, привиделось, – вздохнула баба Шура, – а что, если и правда я крещенная? Тут её ровно кто под локоть толк – она вбок, и глядит – иконочка, а на ней та самая старушечка, слепенькая… в кофточке такой же, но в платочке белом. Кто такая? – баба шепотом у алтарника, а тот, – так Матронушка Московская, святая, блаженная, заступница нам! Как ты не знаешь? … поставила ей баба Шура свечечку, а и пошла домой «весёлыми ногами», и все головой качала – как же тётка ей такой знак дала? И всё-таки, стёкла надо ставить в зиму, или тепло будет? И со спичками тоже – неясно…
Вадим Быков