— Вот когда сцену огородят решеткой и мы станем разыгрывать «Гамлета», подпрыгивая и щелкая орешки, тогда я покажу вам, как это делается, — сердито отвечал он на просьбу показать какой-нибудь жест или интонацию.
Дюла не мог забыть сегедской «Трагедии человека». Перед глазами все время возникала одна и та же сцена. Это было сразу после спектакля в пользу семей погибших воинов. В гардеробе внезапно появился Тордаи в костюме Люцифера, черноволосый, с горящими глазами. Он почти ничего не делал со своим лицом перед началом спектакля, и тем не менее от его облика, от змеиной мудрости в глазах драл мороз по коже.
— Нынче вечером, молодой человек, нам с вами довелось видеть настоящее чудо. Такого потрясения я еще никогда не испытывал. Я говорю об апостоле Петре Шандора Йоо. Запомните этого актера с оторванным подбородком, молодой человек. Запомните на всю жизнь. Ибо сегодня он сделал то, что под силу только самым великим. Я завидую ему.
Дюла смотрел на Тордаи во все глаза. Актер продолжал:
— А знаете, почему он научился хватать звезды с неба? Потому, что мир рухнул ему на плечи и теперь он вынужден волочь его на себе.
Юноша не понял этих слов, хотя Шандор Йоо поразил его самого, особенно тем, что на репетициях заметно шепелявил, а сегодня то ли не шепелявил, то ли Дюла этого не заметил.
Никаких особых творческих планов у Дюлы не было. Театр дал ему убежище, этот красочный мир манил его, однако долгое время у него и в мыслях не было становиться актером. Он был рад, когда директор ввел его в хор и приблизил тем самым к актерской компании, но настоящей тяги к «комедиантству» это не пробудило. В мастерской он чувствовал себя ничуть не хуже, чем на сцене. Институт, учеба, перспективы — все это мало его интересовало. Ему было лестно, что его Раб понравился знаменитому Балажу Тордаи, но в общем-то он предпочел бы остаться в Сегеде. Он не помышлял о ролях более значительных, чем роль Раба. Похвала Тордаи обрадовала его, но мысль о пештском институте отнюдь не казалась привлекательной.
«Родителям» Дюла ничего не говорил до самого последнего дня. Вечером, накануне отъезда Тордаи, они не пошли в корчму, а остались дома — у жены Хермуша был день рождения. Дюла почувствовал, что больше молчать не в силах.
Стол был украшен белыми искусственными цветами, позаимствованными из бутафорской. Изобретательный господин Шулек окропил их какими-то духами. Мужчины — теперь уже и Дюла — играли в карты, госпожа Хермуш сидела подле мужа, положив свежезавитую голову на узкое, покатое плечо.
Перед очередной сдачей Дюла разрушил идиллию. Сжимая в руке засаленную колоду, он поведал приемным родителям обо всем — о том, что Тордаи намерен завтра забрать его с собой, об институте, о Пеште. Напоследок он признался, что хочет остаться.
Первым пришел в себя дядюшка Али.
— Слава богу, что рассказал. Останься ты в Сегеде, я бы себе в жизни не простил. Сынок, да ведь это… ну вот как если бы меня позвали на океанский пароход и сказали: «Синьор Али, пожалуйте в кругосветное путешествие». Так неужто же дома оставаться?
Дюлины возражения были немедленно прерваны господином Шулеком:
— Ну и свинья же вы, господин маркграф! Уж не думаете ли вы, что мы трое такие же свиньи?
Хермуш, не говоря ни слова, приступил к делу. Пошептавшись с женой, он взял сумку, оклеенную карточками всевозможных заграничных отелей, и удалился. Эти карточки дядюшка Али получал от швейцара Англо-Венгерского банка, которого неоднократно тайком проводил на спектакли.
Хермуш ухитрился запихать в этот саквояж кучу движимого имущества. Остальные «родители» тут же подключились к сборам. Госпожа Хермуш, напевая себе под нос любимые опереточные мелодии, села штопать Дюлины носки и чинить рубашки. Мужчины, занятые каждый своим делом, время от времени ей подтягивали. Комната была полна пара — господин Шулек стирал Дюлины вещички в жестяной кастрюле, стоявшей прямо на печке, и развешивал их на резной китайской ширме. Дядюшка Али орудовал утюгом, попутно рисуя Дюле картины его будущей жизни, внушая, что из него запросто может выйти великий актер, знаменитый на всю страну. А то ведь есть и такие, что протрубят всю жизнь в каком-нибудь захолустном театришке, а потом их и вовсе выкинут на свалку.
Сборы длились до самого утра. «Родители», сменяя друг друга, непрерывно разворачивали перед Дюлой панораму блестящего будущего, а если они почему-либо замолкали, тишину тут же прерывал скрипучий голос госпожи Хермуш. Под утро Дюла задремал на старом диванчике с бордовой бахромой. Его заботливо укрыли одеялом и продолжали заниматься приготовлениями.