Читаем Была бы дочь Анастасия полностью

В звуках – правда, в буквах – тоже, хоть и, конечно, не по правилу, не по грамматике. Но – как высечено – не сотрёшь, не смылишь – только стёсывать.

Самую низкую температуру, какую пришлось мне пережить, запомнил потому, наверное, что с годом цифрами совпала. Заканчивался шестьдесят шестой, второй послехрущёвский, и мороз в один из таких же вот декабрьских дней грянул на шестьдесят шесть градусов по Цельсию. Чётко отпечаталось в памяти. И до Хрущёва дела уже не было, а до мороза – до того вот было.

Отцу тогда исполнилось пятьдесят четыре года, а матери – сорок девять лет, и они мне казались тогда очень старыми, я их жалел, себя при этом тоже – уже почти как сироту. Прожили они, мать и отец, после того каждый ещё больше тридцати лет и умерли, по-настоящему состарившись.

Длились морозы долго. В школу мы не ходили, так как занятия были отменены, а дома всё это время в таком возрасте мало кто высидит. Доставали нытьём-канюченьем родителей и, добившись своего, под их внимательным наблюдением одевались тщательно, потепле, и шли прогуляться, не как в добрые дни – с утра до вечера, а – ненадолго.

Зашли как-то в своих недалёких прогулках мы с Рыжим, моим другом детства – наши дома рядом стояли и отцы наши дружили, – в гараж, в котором отец и старшие братья Рыжего слесарили. Не в гараже, не в мастерских, а под навесом в ограде стоял верстак с наковальней. Взял Рыжий валявшийся на верстаке палец от тракторной гусеницы, сказал: «Смотри!» – и ударил им по наковальне – рассыпался палец на чёрные крошки. «Видел, нет, душа неверушша!» – сказал мне Рыжий, повторяя свою бабушку, Марфу Измайловну. «Видел», – ответил я. «Здря не люблю, парень, трепаться». Впечатлило меня это: штучка стальная разлетелась, как сосулька ледяная. А встретил тут как-то его, Рыжего, Чеславлева Владимира Захаровича, полковника в отставке, в прошлом начальника небольшенькой пересыльной тюрьмы в Елисейске, спросил его об этом случае – помнит, не помнит ли? – не помнит. Но, чтобы вспомнить, выпить предложил. Я уезжал тогда, не довелось нам вместе это вспомнить. Но пригрозил в Ялань ко мне нагрянуть. Вряд ли осуществит свою угрозу: не он в семье своей, жена – хозяин; даже и поколотить его, невзирая на чин и должность, говорят, за малую провинность может; в тёмных очках, бывает, ходит – скрыват фингалы.

Кому-то суждено-назначено родиться в тёплом месте, на Средиземном море, например, и знать на собственном опыте, что такое сиеста. Кому-то тут вот, в Ялани, и пережить такие вот морозы. И всё равно – не променяю. Нравится. Люблю. Я тут Его присутствие, я тут Его глаза и уши, острые, чуткие ли, уж какие. И мне, может быть, будет дан белый камень, на котором будет написано моё новое имя, которое будем знать только я и мне его Вручивший. Не с этим ли местом моего земного рождения оно, имя это, будет связано?… Но – тайна.

Всё по Твоей Воле существует и сотворено!

Дров с вечера натаскал в дом. Не хватило. Под утро пошёл за ними на улицу, двери, и внутреннюю и внешнюю, кое-как от косяков отодрал, и на крючок не надо закрываться, так пристыли; усёнки у дверей, у той и у другой, и косяков обмёрзли толсто.

И весь день русская печь топится – бока у неё скоро уже покраснеют, не развалилась бы. Постоял около, погрелся; возле печи-то вроде ладно.

Пошёл по дому прогуляться – как отец раньше это делал – ноги размять.

Вступил на веранду. Хоть и тёплая она, но нынче долго в ней не насидишься.

Стою возле окна. Думаю:

Господи.

А потом:

Отец мой так же вот, и здесь же, около этого окна, частенько останавливался – слепой, ковырял, бывало, ногтём на стекле наледь, пристально вовне из себя вглядывался и всё равно ничего не видел, ни за стеклом, ни перед ним, ни днём, ни ночью. Но я-то: вижу – куржак. Скребу его – на подоконник осыпается – словно опилки ледяные. Под ногтём стынет – как от наркоза.

Вспомнилось вдруг, как в детстве приморозил я язык к санкам. Мало того, что язык, ещё и губами к полозу приклеился. Уж так лизнуть его мне, полоз этот, захотелось – прямо терпенья никакого. Лизнул. Но хорошо, уже около дома, когда с угора возвратился. Отец в ограде чем-то занят. Кошевую, что ли, чистит – трясёт её, перевернув. Не до отца мне, хотя и краем сердца опасаюсь, что от него ещё достанется, был уже опыт. Увидел он меня мельком, но всё сразу понял. Оставив своё дело, завёл в дом осторожно – с такой конфигурацией в дверях не шибко развернёшься. Посадил к печи меня, с санками в обнимку, на скамейку, бросил матери, не глядя на неё, а на меня – тем более: отлепляй, мол, слабоумного, – а сам из дому, дверью хлопнув, вышел. Мама поохала, поохала, взяла с шестка чайник с горячей водой и стала лить из него на полоз, так и выручила.

Ничему это меня не научило: той же зимой поцеловал замок амбарный – там уж, от страха за свою задницу, и сам как-то оторвался. Ну а подробности и последствия – помню их хорошо, но – опущу тут. И до сих пор при случае борюсь с соблазном, что интересно.

Перейти на страницу:

Все книги серии Финалист премии "Национальный бестселлер"

Похожие книги

История патристической философии
История патристической философии

Первая встреча философии и христианства представлена известной речью апостола Павла в Ареопаге перед лицом Афинян. В этом есть что–то символичное» с учетом как места» так и тем, затронутых в этой речи: Бог, Промысел о мире и, главное» телесное воскресение. И именно этот последний пункт был способен не допустить любой дальнейший обмен между двумя культурами. Но то» что актуально для первоначального христианства, в равной ли мере имеет силу и для последующих веков? А этим векам и посвящено настоящее исследование. Суть проблемы остается неизменной: до какого предела можно говорить об эллинизации раннего христианства» с одной стороны, и о сохранении особенностей религии» ведущей свое происхождение от иудаизма» с другой? «Дискуссия должна сосредоточиться не на факте эллинизации, а скорее на способе и на мере, сообразно с которыми она себя проявила».Итак, что же видели христианские философы в философии языческой? Об этом говорится в контексте постоянных споров между христианами и язычниками, в ходе которых христиане как защищают собственные подходы, так и ведут полемику с языческим обществом и языческой культурой. Исследование Клаудио Морескини стремится синтезировать шесть веков христианской мысли.

Клаудио Морескини

Православие / Христианство / Религия / Эзотерика
Чтобы все спаслись. Рай, ад и всеобщее спасение
Чтобы все спаслись. Рай, ад и всеобщее спасение

Принято думать, что в христианстве недвусмысленно провозглашено, что спасшие свою душу отправятся в рай, а грешники обречены на вечные сознательные мучения. Доктрина ада кажется нам справедливой. Даже несмотря на то, что перспектива вечных адских мук может морально отталкивать и казаться противоречащей идее благого любящего Бога, многим она кажется достойной мерой воздаяния за зло, совершаемое в этой жизни убийцами, ворами, насильниками, коррупционерами, предателями, мошенниками. Всемирно известный православный философ и богослов Дэвид Бентли Харт предлагает читателю последовательный логичный аргумент в пользу идеи возможного спасения всех людей, воспроизводя впечатляющую библейскую картину создания Богом человечества для Себя и собирания всего творения в Теле Христа, когда в конце всего любовь изольется даже на проклятых навеки: на моральных уродов и тиранов, на жестоких убийц и беспринципных отщепенцев. У этой книги нет равнодушных читателей, и вот уже несколько лет после своего написания она остается в центре самых жарких споров как среди христиан, так и между верующими и атеистами.В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.

Дэвид Бентли Харт

Православие