Читаем Была бы дочь Анастасия полностью

Ронжи, трещотки, рыжие мелькают: все теперь будут знать, что я в лесу, – как огни, вспыхивают и угасают – за деревьями скрываются.

Вышел на Кемь – не узнаю: давно её не видел подо льдом, под снегом – покорная, там только, ниже, на шивере, бурлит – не усмирённая. Можно подступить к краю полыньи и посмотреть на дно камешниковое, но не рискую. Флора, немуша, и дочь её перед глазами возникают – по льду на санках.

Пересёк Кемь. Прошёл старицу с безвредным сейчас чапыжником – его под снегом и не видно: снегу полно, а он кустарник низкорослый. Взобрался на Камень – еле-еле – от ступени до ступени; там, конечно, где положе; лыжи на осыпях пришлось снимать.

Коршун – от меня близко, с сосны на сосну перелетает – его владения тут – беспокоится: с топором, с пилой я заявился, нет ли? – остро, башку клювасто-гербастую скосив, оком зорким меня колет. Не улетел в места иные почему-то – тут чем-то кормится. Дотянет ли до лета?

Обернулся, смотрю, в даль заснеженную, откуда пришёл, вглядываюсь – как в прошлое.

Ялань – километра три до неё отсюда по прямой, если лететь, примерно столько, пять по дороге – та петляет. В ясный бы день отчётливо смотрелась – как на ладони. Одинокая. Были у неё соседи – вымерли от разных социальных и политических болезней, нет уже ни одной деревни около, отбыли. Чуть не в точку стиснутая великим безбрежным, но редеющим год от года – ныне уж так, что и в глаза бросается – таёжным пространством. За переполнившим воздух снегом, как за наледью на оконном стекле, едва проглядывает – видеть её и радостно, и больно – на приподнятой, словно возносящейся, елани место добавочно у ельника себе давно отвоевала, в мире теперь сосуществуют – сроднились за четыре века, друг к дружке притерпелись – куда денешься. Ялань скончается, а ельник выпилят – печалюсь; елань останется – как память – кому вот только, для кого? Под лук порей разделают, под рис и сою – вряд ли – климат не позволит. Есть у меня такие опасения, у многих – вокруг витает – как душок.

Но: Бог не выдаст – свинья не съест. И мы – с рука ми да с ногами. И есть ещё кому за нас молиться – тут, на земле, и там, на небе. Земля и небо не исчезнут.

Стою. Боком припал к толстой, реликтовой – в комле обугленной (и сюда, на маковку, пал забирался), в голомени жёлто-коричневой, в вершине золотой – разлапистой сосне, в ветках которой, шевеля хвою, мельтешат мелкие – именовать их, как Адаму, очень хочется, но, к сожалению, как называются, не знаю, – чёрно-серые пичуги – с шишку сосновую, не больше. И в тишину – та как разверзлась в мире будто – вслушиваюсь.

Сын – Совершеннейшее Слово, Отец – Великое Молчание.

Дух перехватывает – как уходит, чтобы вернуться с чем-то важным – со смертью разве.

Надобность острую ощущаю вдруг, будто родился только что и – в крик:

Необходимо, думаю, иметь в душе столько свободного объёма, чтобы вместить это Безмолвие, и что многое для этого следует из неё удалить – ненужное. А что ненужное? Своё вроде, родное, личным опытом, в беде и в радости, нажитое – жалко выбрасывать, когда обыденно. Как отказаться от себя. Но не в такую вот минуту; сейчас – как губка – можешь сжаться, вытеснив лишнее, как добровольно впущенное ранее, так и вошедшее без спроса, принять взамен, разжавшись и расправившись, гораздо большее себя:

О чём Ты, Господи, молчишь?…

О том, что есть Ты – прикоснулся.

Что хорошо весьма?

Прехорошо!

Во всём ответное молчание – не от утраты – от приобретения, не от отсутствия, а – от присутствия. Так, кажется, как будто враг последний истребился, и всё во всём уже настало Бог.

И думаю – но не умом евклидовым, а – сердцем:

И он, мой кровный отец, молчит – как только умер, так и замолчал – оглушительно. Его молчание сказало больше мне, чем все слова, произнесённые при жизни им. Не потому, что он пустое говорил, к его словам тогда я просто не прислушивался (тогда мне – кто бы ни сказал), а вот в молчание его теперь вникаю… и проговариваю то, что раньше слышал (тогда – не слышал) от него… и чувствую, как в каждом слове совмещаюсь – плотно – как вдох и выдох.

Там, в городе, имперском когда-то и до сих пор ещё значительном, – опёрся на сосну, о чём она корнями говорит с землёй, покрытой снегом, а вершиной с приблизившимся к земле небом, плечом подслушивая, думаю, – там, в городе, заслоняет созданное человеком, тут же, в Ялани, без помех, ничто увидеть не мешает – вот оно всё, вызванное Создателем быть, перед тобой, в стройном и величественном покое. И есть ли он – сомневаюсь вдруг отсюда, – этот город, не привиделся ли мне в тридцатилетнем сне?…

Есть. Потому, что – там живёт моя Молчунья. Она его одушевляет. Одушевлённый – значит – есть.

Возникни рядом и смотри!.. Не возникает. Вредная. Непослушная. Она – Молчунья.

Перейти на страницу:

Все книги серии Финалист премии "Национальный бестселлер"

Похожие книги

История патристической философии
История патристической философии

Первая встреча философии и христианства представлена известной речью апостола Павла в Ареопаге перед лицом Афинян. В этом есть что–то символичное» с учетом как места» так и тем, затронутых в этой речи: Бог, Промысел о мире и, главное» телесное воскресение. И именно этот последний пункт был способен не допустить любой дальнейший обмен между двумя культурами. Но то» что актуально для первоначального христианства, в равной ли мере имеет силу и для последующих веков? А этим векам и посвящено настоящее исследование. Суть проблемы остается неизменной: до какого предела можно говорить об эллинизации раннего христианства» с одной стороны, и о сохранении особенностей религии» ведущей свое происхождение от иудаизма» с другой? «Дискуссия должна сосредоточиться не на факте эллинизации, а скорее на способе и на мере, сообразно с которыми она себя проявила».Итак, что же видели христианские философы в философии языческой? Об этом говорится в контексте постоянных споров между христианами и язычниками, в ходе которых христиане как защищают собственные подходы, так и ведут полемику с языческим обществом и языческой культурой. Исследование Клаудио Морескини стремится синтезировать шесть веков христианской мысли.

Клаудио Морескини

Православие / Христианство / Религия / Эзотерика
Чтобы все спаслись. Рай, ад и всеобщее спасение
Чтобы все спаслись. Рай, ад и всеобщее спасение

Принято думать, что в христианстве недвусмысленно провозглашено, что спасшие свою душу отправятся в рай, а грешники обречены на вечные сознательные мучения. Доктрина ада кажется нам справедливой. Даже несмотря на то, что перспектива вечных адских мук может морально отталкивать и казаться противоречащей идее благого любящего Бога, многим она кажется достойной мерой воздаяния за зло, совершаемое в этой жизни убийцами, ворами, насильниками, коррупционерами, предателями, мошенниками. Всемирно известный православный философ и богослов Дэвид Бентли Харт предлагает читателю последовательный логичный аргумент в пользу идеи возможного спасения всех людей, воспроизводя впечатляющую библейскую картину создания Богом человечества для Себя и собирания всего творения в Теле Христа, когда в конце всего любовь изольется даже на проклятых навеки: на моральных уродов и тиранов, на жестоких убийц и беспринципных отщепенцев. У этой книги нет равнодушных читателей, и вот уже несколько лет после своего написания она остается в центре самых жарких споров как среди христиан, так и между верующими и атеистами.В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.

Дэвид Бентли Харт

Православие