Так захотелось поделиться с ней восторгом – от того, что, и не в первый раз, разгадал вдруг Тайну Божью: во всякой твари, в дереве и в птице, в реке и в падающем снеге, Мысль Его, Бога, воплотилась, а не бессмысленна она, так как всё Им и для Него;
так и во мне – если един-то; стою, чувствую, что сладостно реален, тайнозритель, и остальное всё не снится – даже и за уши щипать себя не надо.И сатана мыслит, думаю, но не творит, а вытворяет. Избави, Господи, нас от лукавого.
Долго стоял. Смотрел, вслушивался. Пока, распаренный при вскарабкивании на гребень Камня, замерзать не начал.
Спустился вниз; кое-где – как медведь – на заднице, в обнимку с лыжами, – не расшибся, довольный.
Иду. Обратно. По своему же следу – забило тот, припорошило снегом, но – различаю.
Думаю:
День начинает прибывать, и на душе тепла и света прибавляется.
Как хорошо, как хорошо-то.
Велелепота, как говорит Ткаченко Дима, мой приятель. Северная, зимняя, таёжная. Бог ко мне такой вот ею обращается. К чему меня Он этим призывает?… Да чтобы я не отворачивался. Его же не было в шеоле только…
Иду. В уме – образы, в сердце – чувство, в душе – то, что не в силах долго удержать в ней.
Рождество Слова, Которым сотворён был мир, и этот в частности, что у меня перед глазами, и вот Господь вошёл в него, и Божий Сын стал Сыном Человеческим, всё сотворённое, приняв Его, сроднилось с Богом. И только я, не услышав в Твоём голосе правду, не открыл Тебе двери: Кто Ты такой? – персты в раны Твои я не запихивал, не проверял – пришёл Гонимый и Незащищённый, ещё и совесть-праведницу мою будешь беспокоить, спрашивать меня с укоризной, зачем я выбил зуб за зуб соседу, не заплатил работавшему на меня и обозвал родного брата дураком, да умирай Ты на Кресте, кричи с Него, Распятый, сколько хочешь: Боже мой! Зачем Ты Меня оставил
? – я ни при чём! – Тебя оставил, не меня; постою возле Креста, но не как Апостол Иоанн, исполненный любви к Тебе, к Учителю, а как зритель любопытный или соучастник распинающих; и каждый день ведь это делаю – не в том, так в этом – не впускаю. Не сошёл Ты с Креста, не доказал мне Своё Божество, и я спокойно, равнодушно – туда, под гору, домой опять, и двери на заложку… И:Ты ли Тот, Который должен прийти, или ожидать нам другого?
– не я, естественно, – Предтеча. Ко мне-то Ты уж только так – в Великой Славе – только тогда: добро пожаловать – тогда о многом потолкуем.Ведь если Тот, то всё накопленное мной старательно и бережно хранимое в моём кармане и доверху нагромождённое в душе моей, мало того, даже дикие общественные смуты, и гибель от огня всей нашей Планеты
– всё перед Ним становится ничтожным, – вместить такое очень трудно, легче остаться со своим, с чем ты уж свыкся, что как прильнуло – греет, а Его?…В Ялань из ельника выдрался, весь от снега белый. Иду, отрясаюсь, шею вжал в плечи, чтобы снег за шиворот не завалился.
В угор поднялся.
Не чуют меня собаки – не лают – к иному чему-то прислушиваются.
Столб стоит заплотный. Листвяжный. Толстый. Пазы для брёвен в нём снегом запечатало – как раны – заботливо. Немного покосился – давно стоит – устал, да и состарелся
. Держались тут, помню, как на заставе, на входе сразу, два дома, Мезенцевых и Ляпиных. Зажиточные, говорят, были. И те, и другие золото в тайге мыли. Ляпины были из купцов, а Мезенцевы – из казаков. За Ляпиным Игнатом и за Мезенцевым Петром замужем сёстры-близняшки, рассказывают, были. Марфа и Мария Усольцевы. Марфа стала Ляпина, а Мария – Мезенцева. У Мезенцевых детей не народилось, а у Ляпиных – пятеро. Когда в конце двадцатых начали большевики зорить, Мезенцевых почему-то не тронули, а Ляпиных ограбили и выслали на Север. Мария Мезенцева стала, по рассказам, Марфой Ляпиной, а Марфа Ляпина – Мезенцевой Марией. Различить их было невозможно. То есть, как я понимаю, мать с детьми остались в Ялани, но не с мужем, а в ссылку отбыли отец детей, но не с женой. Зачем была нужна такая арифметика, не знаю. Чтобы детей спасти, наверное, и с матерью оставить их, отца лишённых. Марфа с Петром, хоть и в одном доме находились, но не жили – так об этом, помню с детства, говорили. Пётр погиб на фронте, а Марфа умерла, и я совсем её не помню. Дом их, красивый, с резьбой и с балконом, сгорел – бичи зимой в нём как-то разожгли костёр, чтобы погреться. В Ялань Ляпины не вернулись. Ляпинский пятистенок, под крутой фигурной крышей, бичи давно уже на дрова распилили.Вернулся домой. Затопил печь. Картошку в мундире поставил вариться. А сам отрезал корку чёрного хлеба, посолил её каменкой
– жую – во рту тает. «С корки-то сыт не будешь сильно», – сказала бы мама. «Оголодал», – сказал бы про меня отец.Помалкивают, не говорят. Так только, наверное: смотрят
.По дому послонялся – под их, родительскими, взглядами
.Взял со стола Книгу, подсел к камину, прочитал: