Я уже писал, — привязываешься к вещам или к месту, где пережил что-то приятное, где был счастлив. С нашей стороны было подлостью жить вместе в домишке Гюннера в Аскере и в его квартире в Осло, где он был счастлив с Сусанной. Глупо, жестоко, но обезумевшие не ведают, что творят.
Я подошел к камину и вытащил скомканную бумажку, которую незадолго до того бросил туда. Пусть и она попадет в мою книгу:
«Мне хотелось победить Гюннера именно потому, что он ценил меня, был моим другом. Наконец хоть кто-то оказался в моей власти, и я не мог не воспользоваться этой властью, я должен был его победить. К этому примешалось и многое, что я пережил в юности, — наконец, наконец! Я разделю торжество с Сусанной, именно с ней. Мы вместе увидим его в грязи — наконец, наконец! Я обезумел от счастья, когда Сусанна выбрала меня, я загорелся мечтой. Он должен пасть! Самое главное заключалось в том, что я получил ее от него. Наконец-то по-настоящему пригодились мои деньги — я заплатил за нее наличными этому доверчивому дураку, и она допустила, чтобы ее продали, но и она тоже восторжествовала, — и мне было приятно видеть ее триумф, — восторжествовала над ним в моих объятиях. Гюннер неожиданно и по моему желанию оказался альфонсом собственной жены.
Мы оба, и она и я, должны были отомстить за себя, и мы сделали это сообща. Мы должны были отомстить за себя — неважно, что наши обидчики теперь далеко или уже скончались, неважно, не все ли равно, кого поразит наша месть, лишь бы мы осуществили ее. Мы сошлись в этом желании, как двое капризных детей. Хорошо, что Гюннер не покончил с собой, потому что, если кого-то убьешь, он будет мертвый, и все».
Я переписал эту бумажку, не изменив ни единого слова.
Что, собственно, я делал в Норвегии? Я был всеми сразу, я был и Бьёрном Люндом, и Гюннером, и Трюггве, и моим камердинером Карлсоном, и Карлом Манфредом. Меньше всего я был, наверное, Джоном Торсоном. Но интересно, кем же я был в большей степени? Теперь, в Америке, мне кажется, что в самой большой степени я был Карлом Манфредом, моим неудачливым братом. Я помню его лицо, которое и после смерти сохранило удивленное и горькое выражение, он лежал в гробу с таким видом, словно рассуждал о квадратуре круга.
Мы с Сусанной хотели одного, и я презираю себя в той, которую люблю.
Я видел Бьёрна Люнда за несколько дней до того, как он утопился. Он был бледен словно полотно и, проходя мимо, процедил сквозь зубы:
— Несчастная сноска!
До меня не сразу дошел смысл его слов: я завоевал себе право на сноску в истории норвежской литературы, потому что слишком приблизился к Гюннеру. Честно говоря, сам бы я и не догадался, но какой-то пьянчуга однажды назвал меня Господином Сноской и запинающимся языком растолковал мне, что это значит.
В Копенгагене нам с Сусанной было так хорошо, что с тех пор этот город стал для меня прекраснейшим в мире. Я мог бы слагать гимны Копенгагену. Если я когда-нибудь еще раз поеду в Европу, то только в этот город на берегу Зунда, — впрочем, я не посмею туда поехать, ибо в каждой проходящей девушке, в каждом отражении в витрине мне будет мерещиться лицо Сусанны. Я увижу ее рядом, отчетливо услышу ее хрипловатый голос.
Гюннер рассказывал, что однажды она надолго уехала. Как-то раз, когда он возвращался домой, она окликнула его сзади: «Гюннер!»
Он чуть не упал от радости. Они не виделись несколько месяцев, а он без нее жить не мог.
Оказалось, другая женщина позвала другого Гюннера.
В Копенгагене все время было немного ветрено, торопливо бежали облака. Я узнаю ее в этом ветре, в бегущих над Копенгагеном облаках — Агнес, вернувшаяся Агнес.
Сегодня немецкие сапоги топчут и этот красивейший в мире город.