Прежде всего возникновение массового читателя, или, выражаясь языком романтиков, полуобразованной «толпы», «черни», которую легко обмануть, привело к тому, что появилась возможность «раскрутить» любую поделку или подделку, которая бы вызвала у законодателей вкуса аристократической эпохи лишь брезгливую гримасу. Отсюда проще простого было заключить, что пиарщик важнее творца, – служение же этому принципу можно назвать революцией барыг.
Наблюдая эту воодушевляющую картину, истероидные психопаты, которым необходимо любой ценой оказываться в центре внимания, поняли, что его неизмеримо легче привлечь не созданием новой красоты, а ошарашиванием, оплевыванием чужой. Это явление можно назвать революцией позеров. Вот позеры-то и сделались идеологическим сердцем движения барыг, насколько служители мамоны вообще нуждаются в оправдании своей деятельности: барыгам все равно, на чем зарабатывать, – на созидании или на разрушении, а позеры проникнуты искренней, интимной и бескорыстной ненавистью к красоте и величию. Ведь именно Шекспир и Толстой отнимали у них то единственное, ради чего стоит жить, – славу и поклонение, – если бы не пришествие свобод, мы бы даже и не догадывались, какие горы ненависти накопила образованная чернь против классических шедевров, которым их заставляли отбивать принудительные поклоны. Будя, попили нашей кровушки!
Из пены на губах этой ненависти и родились авторы, выстраивающие пьедестал для себя одного. Да, романтики тоже выстраивали свой пьедестал на презрении к черни, но этот пьедестал был открыт для всех. Человек – высокое существо, давали понять они: сделайтесь достойными своего высокого назначения, и вы тоже будете звучать гордо. Новый автор – самовлюбленный эгоцентрик – шлет миру принципиально иное послание: достоин восхищения я один, а все остальные представляют ценность лишь в виде рукоплещущего мяса.
Еще одно небывалое явление – комментирование превратилось едва ли не в массовую профессию: стало возможным вести обеспеченное и почтенное существование в качестве комментатора и интерпретатора чужих текстов. Влияние этой гильдии настолько разрослось, что не могло не привести к революции комментаторов: комментатор важнее творца! Творца, в сущности, даже и вовсе нет – смерть автору!
Только особая порода людей, родившихся, воспитавшихся и никогда не выбиравшихся за пределы библиотеки, могла не видеть смехотворности уверений, что, скажем, Ремарк написал «На Западном фронте без перемен» не потому, что замерзал, мокнул и дрожал от смертного ужаса в окопах, был ранен, видел страшную смерть друзей, а потому, что прочел сотню-другую «текстов». (Ряды комментаторов существенно пополняет отряд маменькиных сынков – городских книжных мальчиков, никогда не живших полноценной жизнью тела, которое и поставляет нам самые мощные впечатления: холода, голода, боли, усталости, страха…)
Однако же не бывает такого влиятельного зла, которое бы не начиналось с борьбы за добро. После идеологических катастроф XX века, после Освенцима и ГУЛАГа наиболее чувствительные европейские интеллектуалы постарались отыскать корень всех бед – им оказался пафос. Если смотреть на вещи патетически, непременно возникнет чувство, что на свете есть вещи более важные, чем человеческая жизнь, – это чувство и есть первый шаг к идеологическим войнам. Следовательно, дабы их избежать, необходимо на все смотреть с иронией – тогда и не возникнет желания ни убивать, ни жертвовать собой.
Новую иронию не нужно путать с прежней, романтической. Источник романтической иронии – горечь за поруганную прекрасную мечту, в основе же новой иронии – торжество над дураками, решающимися о чем-то мечтать. Романтическая ирония – это насмешка над собственным отчаянием, новые ироники готовы глумиться над всем, кроме самих себя.
Прежде считалось, что если человеку не за что умирать, то ему незачем и жить, – оказалось, что можно жить припеваючи, патетически относясь лишь к одному предмету – к самому себе. И не только жить, но еще и писать прозу и даже стихи.
Другое дело, что без пафоса, без страсти возможно только имитирование, – ну так и будем имитировать, пустив в ход эрудицию интерпретаторов. Да еще и объявим это последним словом европейской культуры, вооружившись искусством пиарщиков. Возьмем у Джойса хаос без его мощи, у Кафки – абсурд без его отчаяния, у Набокова – холодность без его блеска, – получится даже и небезынтересно.
Особенно на фоне советской серости.
В Советском Союзе всем этим поискам и проискам коммерсантов, позеров, комментаторов, маменькиных сынков и гипергуманистов развиться не давали, и потому, как все запретное, они обрели магию опасной для власти значительности. Но ведь все, что плохо для власти, хорошо для нас – значит к этим новым веяниям нужно стремиться, их поддерживать, им подражать, особенно если хочешь выглядеть как самый образованный иностранец. Поэтому в России сделалось преобладающим попугайское начало.