«Косное, застывшее, механическое в их противоположении гибкому, беспрерывно изменяющемуся, живому, рассеянность в противоположении вниманию, автоматизм в противоположении свободной воле – вот в общем то, что подчеркивает и хочет исправить смех» – такова конечная формула Бергсона. Для него (и для нас, для нас!) смешно все, что решено «раз и навсегда». Юмор не позволяет слишком долго следовать никакому предписанию, а потому не дает очень уж далеко заходить ни по пути порока, ни – увы! – по пути добродетели. Или не «увы»? Добродетель – это было любимое слово Робеспьера. Павел Васильевич Анненков отмечал, что в последние годы Гоголь утратил чувство юмора – регулятор, удерживающий от самоубийственных чрезмерностей. Бергсоновская догадка позволяет безо всякого фрейдизма объяснить, отчего излюбленными предметами расхожих шуток оказываются кишечно-половые отправления и действия правительства: любой запрет – а чем еще занимается правительство! – это один из тех неотвратимых и неизменных регулирующих механизмов, коих наша душа никогда не принимает до конца (в сущности, и смерть – частный случай неотвратимости, порождающей так называемый черный юмор).
Точно так же, зажатая принудительным благоговением, жизнь начинает ускользать на свободу при помощи кощунств, которые, не находя у людей сверхсовестливых ни малейшей отдушины, превращаются даже и в неврозы, навязчивые мысли, в старой психиатрии именовавшиеся «хульными»: а что, если сейчас дернуть священника за бороду?.. А что, если бы с народного трибуна прямо на трибуне свалились штаны?..
В Средние века среди низшего клира были распространены непристойные пародийные богослужения – «праздники дураков»; участники этих праздников защищались такой апологией: «Все мы, люди, – плохо сколоченные бочки, которые лопнут от вина мудрости, если это вино будет находиться в непрерывном брожении благоговения и страха божьего. Нужно дать ему воздух, чтобы оно не испортилось. Поэтому мы и разрешаем себе в определенные дни шутовство (глупость), чтобы потом с тем большим усердием вернуться к служению Господу». Апологеты праздника вполне готовы признать свою разрядку глупостью. Но не отказаться от нее.
Большинство жаргонных выражений тоже стремится соскрести с предметов сколько-нибудь возвышенную окраску, указывая на их наиболее «низкие» функции или признаки: рот – хлебало, нос – нюхалка, две дырочки, женщина – соска, давалка, гроб – ящик…
Первые анекдоты о Владимире Ильиче Ленине тоже всего лишь помещали его в какую-то «земную» житейскую ситуацию: то он в длинных трусах делает зарядку – маленький, толстенький, приседает; то он игриво переговаривается через дверь с Надеждой Константиновной: «Это я, Вовка-могковка». Судя по щекочущему восторгу, с каким все впервые приобщавшиеся к этому кощунству, начинали хохотать, вино мудрости и благоговения уже давно перебродило…
В борьбе с любыми механизмами, пытающимися подчинить себе жизнь, она, жизнь, посредством луддита-юмора защищает свое право на неповторимость, на непредсказуемость, на умеренность и здравый смысл.
Нетрудно предсказать, какие отношения с юмором окажутся у титанов мысли, убежденных, что сама жизнь и есть несложный механизм: в основе – производительные силы, им соответствуют производственные отношения, те в свою очередь разбивают людей на классы с такими-то и такими-то свойствами и потребностями, борьба этих классов приводит к таким-то и таким-то последствиям… Марксизм можно назвать плодом неочеловеченного интеллекта, механически переходящего от незамысловатых предпосылок к незамысловатым выводам, ничуть не смущаясь их кошмарностью и… и
И смешили их странные вещи. Энгельс о перевороте Наполеона Третьего: «История Франции вступила в стадию совершеннейшего комизма… Не выдумаешь комедии лучше этой». Ну а всемирный гений, доведший Учение до практической завершенности и не успевший перестроить жизнь по принципу единой фабрики только потому, что она предпочла лучше погибнуть лежа, – смешливостью Ильича умилялись десятки мемуаристов и режиссеров. «Ух, как умел хохотать. До слез. Отбрасывался назад при хохоте», – вспоминала Надежда Константиновна. Но о причинах такого веселья большинство воспоминателей умалчивали – видимо, для них было не важно,