Тоска изгнанья: Лермонтов, возвратившись, скажет — «из теплых и чужих сторон».
И двух лет не прожил Одоевский на Кавказе после расставания с Лермонтовым: сперва в Тифлисе, потом — в походе, в Ставрополе и на Водах, опять в походе. Летом 1839-го оказался на гиблом, жарком берегу в Субаши близ Сочи. Сохранилось несколько рассказов очевидцев (или тех, кто их расспросил), и эти рассказы быстро, как всякая дурная весть, разлетелись по Кавказу, по России, попали в столицу — к Лермонтову.
Рассказы — что Одоевский был постоянно весел, улыбался, что устал, что был потрясен известием о смерти отца и горечью воспоминаний о последнем их прощании на перегонах близ Казани.
Меж тем тогда же совсем неподалеку — вестники другой, прежней жизни, близкие, интересные люди, как будто не чувствующие огромной смертельной опасности, нависшей над грибоедовским, лермонтовским «милым Сашей».
За несколько недель до
На этот раз, 25 мая 1839 г., В. Ф. Одоевскому сообщает новости (из Пятигорска) известная поэтесса, приятельница многих декабристов и Лермонтова Евдокия Петровна Ростопчина: «Зачем Вас здесь нет?.. Здесь так хорошо, тепло, светло, воздух так чист, так тих, дышится легко, живется так же, без забот, без мыслей, без занятий, словом, мне здесь так привольно, приятно, что часто приходит в голову: „Зачем же Вас здесь нет?“. Как Вы бы отдохнули от всех своих труженических обязанностей и хлопот! Как Вы бы помолодели и духом, и сердцем, и здоровьем; как мы с Вами наболтались бы до света!.. Но Вы между тем душитесь за пером и бумагами, да еще из-за меня скучаете в опустелом Петербурге и убиваете свое бледное существо над тысячью неприятных и досадных трудов. […] Сюда на днях должен прибыть Ваш двоюродный брат, находящийся в службе в здешнем корпусе, и я горю нетерпением с ним познакомиться. В детстве моем, в семействе Ренкевичевых, представляли мне его идеалом ума и души; если это точно правда, что он таков, то знакомство с ним будет мне и приятно, и
Никакой встречи столичной путешественницы с солдатом-поэтом, кажется, не произошло. Слова о даровании, которое «обещает заменить Пушкина», становятся вдруг досрочным некрологом; заставляют вспомнить далекие, из другой эры, самооценки Александра Одоевского: «Я люблю побеждать себя, люблю покоряться, ибо знаю, что испытания ожидают меня в этой жизни»; «я слаб… и потому кажусь твердым. Я перенес все от слабости!»
О последующих событиях совсем немного достоверных документов.
«При занятии десантом 7 июля 1839 года Псезуане, когда 3-му батальону Тенгинского полка под командой подполковника Хлюпина было приказано занять гору, прежде всех взбежала пара стрелков, состоявшая из государственных преступников, рядовых Одоевского и Загорецкого. Они вдвоем бросились в кущу дерев, где засел десяток черкесов: сии последние, сделав по них залп, убежали» (Военный журнал Раевского [ИРГ, арх. Вейденбаума]).
Полковник (будущий генерал) Филипсон узнает, что Одоевский стремится участвовать в очень опасном деле; генерал Раевский обещает декабриста не посылать, но по рассеянности не выполняет обещанного. Одоевский этому рад, но Филипсон горячо уговаривает «рядового»: «Вероятно, я говорил нехладнокровно. Это его тронуло, мы обнялись, и он мне дал слово беречь свою жизнь. Это глупое недоразумение еще более нас сблизило, и я с особенным удовольствием вспоминаю часы, проведенные с этой светлою, поэтическою и крайне симпатическою личностью» [РА, 1883, № 6, с. 315].
Из воспоминаний и писем друзей видно, что летом 1839-го жить Александр Иванович больше не хотел — устал, но улыбался.