Поэтому, когда предложили желающим сесть на корабль и уехать на другой участок Кавказской линии, солдат Одоевский решительно воспротивился, впрочем заметив: «Мы остаемся на жертву горячке». И когда заболел, все шутил над неопытным лекарем Сольететом:
Одоевский, согласно воспоминаниям Филипсона, приписывал свою болезнь тому, что «накануне он начитался Шиллера в подлиннике на сквозном ветру через поднятые полы палатки».
Смерть больного Одоевского была все же столь внезапной, что товарищам некоторое время казалось (несмотря на все признаки), будто он все-таки жив и вот-вот очнется (Филипсон).
Тот же мемуарист поведал: «На могиле поставили большой деревянный крест. После одного нападения горцев крест пропал. Говорили, что они разорили и разбросали русские могилы. По легенде же, среди горцев был беглый русский офицер, который сумел объяснить, кто здесь покоится, и телу страдальца были отданы новые почести».
Одоевский — легенда, уж какая по счету (и все же не последняя!). Легенда, которой столь же сильно хочется верить, сколь мало в ней вероятия; ценная не по своему буквальному смыслу, но как взгляд, как память об этом человеке. Те, кто знал, любил поэта-солдата, пытались хоть посмертно улучшить его судьбу, сотворить воображением высшую справедливость…
Лермонтов же с ним за два года до того странствовал: «делили дружно» и говорили, говорили, а мы имеем право на некоторую реставрацию тех давно умолкнувших речей.
Как ни опасно вымышлять, домышлять, переводить стихи на мемуарный язык, но, думаем, с должной осторожностью
Говорили о душе, о стихах. Не забудем, что Лермонтов еще не написал своих главных сочинений, оба не знали (разве что смутно предчувствовали) свою судьбу — человеческую, литературную. Одоевский читал стихи (он это делал легко, охотно), Лермонтову же стихи как будто не очень нравились — «незрелые, темные вдохновения» (в сохранившемся черновике стихотворения мелькает: «волшебный рой», «смутный рой рассеянных, незрелых вдохновений»); впрочем, тогда же и о себе самом заметит: «мой недоцветший гений». Вообще на поэзию, ее общественную роль Лермонтов смотрел во многом иначе, более скептически. Да, он знает, что иногда стих «звучал как колокол на башне вечевой», но не «в наш век изнеженный…».
Разные поэты, люди разные, эпохи разные.
Но при всем при том Лермонтов очень чувствует в Одоевском собрата. То, что выражалось рассказами, стихами, улыбкою Одоевского —
«Обманутые надежды, горькие сожаления» — это о чем же? О неудавшейся жизни? О несбывшейся даже такой мечте — как
«Обманутые надежды» Одоевского — это ведь эхо «Смерти Поэта»:
Смерть поэта Пушкина, смерть поэта Одоевского…
Лермонтов скажет, запишет, у Одоевского же это выйдет как-то само собой, с улыбкою, верою.
Лермонтов не хотел, не мог так верить в высшие силы, потустороннее, высшее начало, как его собеседник; но в поэме «Сашка» (писанной примерно тогда же, когда и «Памяти А. И. О<доевско>го») еще раз вызовет дух умершего, жалея его и себе пророча!