Время — убийца: гнобит и гробит нас. А существует ли оно? Как там евреи говорят? Не время проходит, проходим мы — и уходим. (Это я уже от себя.) Но пока мы не ушли, мы те же самые, что были. Мы — навсегда, то есть от рождения до смерти. Что, само собой, не навсегда. В этой жизни мы временщики. Да позволено мне будет не замечать грим, который Время годами наносит на наши лица и тела. Это Смерть с косой, а Время — с палитрой. Дориан Грей — гениальная метафора, хотя роман занудный. Я хочу сохранить этот мир таким, каким он был в моей юности, а он незримо стареет на тайной картине, чей автор — Время.
Вот бородатый интеллигент средних лет, а где же тот ангелоподобный ребенок — оба мои сыновья? Нашей с Леной родительской любви хватило бы на дюжину детей, так он был мал, мил и дорог: мальчик-с-пальчик. Но у нас был один сын, а теперь, выходит, их двое? Трое, четверо, пятеро — десятки моих сыновей на разные лица прошли сквозь время. Говорю с этим аляскинским галеристом по телефону через всю Америку и Канаду и чувствую некоторое отчуждение — не только пространственное, но и душевное: у него там, в Ситке, бывшей столице русской Аляски, своя семья, свои проблемы и тревоги, держится молодцом, да и сын он — каких поискать: друг, а не только сын. Не взамен, как Сережа у Норы Сергеевны, а в плюс: сын + друг. Был период сближения и возвращения на круги своя, когда ему грозила смертельная болезнь, ад кромешный, как могли, поддерживали его и получили вдруг на ломаном русском длинное благодарное письмо все тем же корявым почерком подростка, что и в России, — когда читал Лене, пустил слезу, такое трогательное!
Что за чертова круговерть времени! Пруст дал портрет времени — сиречь портрет смерти. Время — это то, что в последнем томе нет больше Свана, главного героя первого. Присматриваюсь к Лене, еще одной моей однокласснице, — нет, время над нею не властно, выглядит классно. А в зеркало я заглядываю, только когда бреюсь, что делаю, только когда даю интервью по телику или хожу в гости — как вот сегодня, на очередной русскоязычник в описанный мною в «Записках скорпиона» шикарный пентхауз на Брайтоне с видом на океан. Сбрив седую щетину, сбрасываю, как змея кожу, прожитые годы и выгляжу сорокалетним. Иллюзион. Чужой на празднике жизни — в гостях и на фуршетах, на русско— и англоязычниках. Ну и промахнулся я, не заметив, что (а не как) постарел: «Оглянуться не успела, как зима катит в глаза».
Вошел в возраст, подустал, визажистка на ТВ омолаживает меня, гримируя-ретушируя, день слишком длинный, нечем заполнить, особенно к вечеру, томлюсь, сердце точит: не этой ли ночью помру? Но я об этом писал еще пару лет назад, а вот пришло второе дыхание, активизировался накануне смерти — как у повешенного семя, из которого будто бы вырастает мандрагора, этот замечательный полуцветок-полудемон с магическими свойствами, прототип виагры. Сильнейшая эрекция во сне, которую все труднее вызвать наяву: воображение больше возбуждает, чем непосредственный физический контакт. Если бы подключить подсознанку к тому, что пишу!
Я слышу теперь свое сердце — оно бьется в груди, в голове, в ушах, в верхних веках, в конечностях, в пенисе. Надо поторапливаться, а то не успею. А этот пока что безупречный насос качает мою кровь, пока не кончится завод и умру, задохнувшись. Но раньше я не слышал своего сердца — или не обращал внимания? или причиной моя нарастающая глухота, когда вместо внешних звуков я стал слышать внутренние?
Судьба ко мне была щедра, мне подфартило в жизни — я дружил с Эфросом, Окуджавой, Слуцким, Юнной Мориц, Бродским, Довлатовым, Искандером, Алешковским, даже с Женей Евтушенко, пока тот не разобиделся, что я назвал его в «Трех евреях» Евтухом, хотя это его общепринятая кликуха. Человек добрый, в конце концов он меня простил — мы помирились. Все старше меня, иногда намного — на два десятилетия, плюс-минус, как Окуджава, Слуцкий, Эфрос, даже шестидесятники 37-го и округ годов рождения, типа Юнны Мориц и Андрея Тарковского, даже ранние сороковики Бродский и Довлатов и те старше меня на год-два. Что Сережу каждый раз заново несказанно удивляло и огорчало: в питерских литтусовках он всегда был самым юным,
Бродский обыгрывает неприличную нашу тогда молодость в сравнении с остальными в посвященном и преподнесенном нам на наш совместный день рождения великолепном стихотворении, которое начинается с шутки, а потом воспаряет в заоблачные высоты большой поэзии: «Они, конечно, нас моложе…» — и называет «двумя смышлеными голубями», «что Ястреба позвали в гости, и Ястреб позабыл о злости».