Читаем «Чай по Прусту» (восточно-европейский рассказ) полностью

И это случилось с нами не впервой. На сей раз речь зашла о Кафке, и если несходство мнений в отношении таких писателей, как, к примеру, Флобер или Честертон, может лишь расстроить меня, но уж никак не вывести из равновесия, то при разговоре о Кафке я моментально вскипаю и готов биться чуть ли не за каждое слово до последней капли крови. Как утверждает Эгуд, это потому, что я тоже ношу в себе Прагу, но это еще одно нелепое обвинение, только усиливающее мой гнев и несогласие. Ради того чтобы бороться за Кафку, у меня есть тысяча других поводов.

А на этот раз меня особенно возмутило, что Эгуд повторял суждения, которые я сплошь и рядом слышал от других, даже от тех, что слывут большими знатоками-кафкаведами, а на самом деле лишь дудят в одну дуду, превосходя друг друга в скудости мышления. Тех, кто видит величие Кафки в том, что он на десятилетия вперед предугадал ужасы нацистских лагерей, я всегда считал близорукими тупицами. А когда кто-то утверждает, что Кафка прежде всего стремился выразить беспомощность маленького человечка, попавшего под колеса бюрократической машины, я лишь пожимаю плечами, удивляясь проявлению такого пустозвонства. Но когда я нечто подобное услышал из уст Эгуда, я не выдержал и разразился потоком крепких словечек, о каких пожалел, как только осознал их резкость.

Эгуд был явно поражен категоричностью, с какой я отмел его суждение о Кафке. Должно быть, он и сам чувствовал небесспорность своей точки зрения, поскольку довольно скоро признал, что у Кафки, конечно, речь идет не только о бессилии и беззащитности человека перед бюрократической машиной, но также — и Эгуд согласился, что это, пожалуй, главное, — о потерянности человека во вселенной, где нет отчетливых дорог к центру, управляющему кружением нашего мира. Он даже допустил сходство, а то и родство, между абсолютной недосягаемостью кафкианского замка и беккетовским вечным, нескончаемым ожиданием Годо.

В конце концов, мы извинились друг перед другом за то, что оба зашли слишком далеко в защите своих тезисов, и между нами вновь восторжествовало согласие. Это было вчера, в среду, а как раз в этот день мы уже долгие годы регулярно встречаемся. Но сегодня, в четверг после полудня, во мне все время что-то с чем-то боролось, и я отправился сюда, на один из загородных холмов, главным образом для того, чтобы обдумать, почему, собственно, уступка Эгуда меня не устроила. Теперь я лежал, зажмурившись от слепящего солнца, и долго — даже не знаю, как долго, — снова и снова прокручивал в голове свои и его аргументы. И тут случилось неожиданное.

Впрочем, это не было неожиданным, так как случилось не впервые. О том, как это случилось в первый раз, я уже вам когда-то рассказывал. Наверное, вы еще помните того молодого человека с узким, продолговатым лицом, одетого в несколько старомодный пиджак, что сидел против меня в купе поезда, следовавшего в Иерусалим, и я мог бы поклясться, что передо мной не кто иной, как он. И хотя он тогда — надеюсь, вы этого тоже не забыли — исчез в Стене Плача, втянутый в щель между двумя каменными параллелепипедами, куда он вложил записку с желанием, в исполнение которого горячо верил, я встречался с ним лицом к лицу еще несколько раз.

Однажды на улице Пророков я видел, как он остановился около старого нищего и выпросил у него самую что ни на есть мелкую монету. Вероятно, ему хотелось, чтобы нищий хоть на мгновение почувствовал себя богачом, раздающим подаяние. Конечно, я мог лишь предполагать это, но в его поступках было так много недоступного мне, что и этому я особенно не удивился. Не понял я также, почему минутой позже ту же самую монету он вложил в ладонь слепца, сидевшего на следующем углу. Не понял я и того, когда он чуть дальше, где-то в начале Хабешской улицы, обнялся с чернокожим священником, на голову выше его. Не поразило меня и то, что через несколько минут он и вовсе растворился в одной из узких боковых улочек.

А как-то раз я сидел в читальне Университетской библиотеки и был целиком погружен в тексты XVI века, необходимые мне для статьи о великом рабби Лёве[4], над которой я тогда работал. Наткнувшись при чтении на одно имя, о котором мне хотелось узнать побольше, я встал, чтобы разыскать его и проверить по энциклопедиям, занимавшим несколько полок. Но в ту минуту, когда поднялся, я вздрогнул от удивления, поняв, что, пока сидел там, возле меня за громадой фолиантов скрывался именно он. Да, мой сосед был именно им, и никем другим — и я ни на йоту в этом не сомневался.

Перейти на страницу:

Все книги серии Иностранная литература, 2014 № 07

«Чай по Прусту» (восточно-европейский рассказ)
«Чай по Прусту» (восточно-европейский рассказ)

Рубрика «Чай по Прусту» (восточно-европейский рассказ).«Людек» польского писателя Казимежа Орлося (1935) — горе в неблагополучной семье. Перевод Софии Равва. Чех Виктор Фишл (1912–2006). Рассказ «Кафка в Иерусалиме» в переводе Нины Шульгиной. Автор настолько заворожен атмосферой великого города, что с убедительностью галлюцинации ему то здесь, то там мерещится давно умерший за тридевять земель великий писатель. В рассказе «Белоручки» венгра Бела Риго (1942) — дворовое детство на фоне венгерских событий 1956 года. Перевод Татьяны Воронкиной. В рассказах известного румынского писателя Нормана Мани (1936) из книги «Октябрь, 8 часов» — страшный опыт пребывания в лагере уничтожения с 1941 по 1945 гг. «Детство, с пяти до девяти лет, как самый большой ужас своей жизни…» — пишет во вступлении переводчица Анастасия Старостина.

Бела Риго , Виктор Фишл , Казимеж Орлось , Норман Маня

Современная русская и зарубежная проза

Похожие книги