Читаем Чайка полностью

Снег падал на голову хлопьями, а Тимофей сидел и видел широкую воронежскую степь. Шумела в этой степи пшеница — не колхозная, нет! — его собственная. И убирали ее собственные его батраки и соседи, накрепко увязшие у него в долгах, такая же, в сущности, его собственность. Хотел, чтобы в ногах у него валялись и плакали, — валялись и плакали. Хотел, чтобы перед ним плясали, — плясали. Помещиком жил… Всего лишили! Ушел из родных мест, здесь поселился… Место новое, душа старая. Не затихали в ней злоба и ненависть, не смягчалась боль по утраченному. Неужели так и не придет час, когда можно будет расквитаться за все, вернуть прежнее с процентами? Все вокруг говорило ему: нет. Но он и знать не хотел этих нет. Ждал, даже больше — только и жил этим ожиданием. Притаился, перекрасился — хозяйство колхозное доверили, и он так повел его, что другим в пример ставили. Сам Зимин при встречах руку первый подавал, к себе на совещания вызывал. Приходил и, где нужно, улыбался, где нужно, хмурился. А душа горела, думалось: «Бомбу сейчас бы, и всех вас к чортовой матери». Не раз и Волгину по всему образцовому хозяйству водил — поля показывал. О хлебе говорил, и такие слова находились — в былое время сам бы заслушался… А душу когти скребли: хотелось вырвать весь этот хлеб с корнями, и пучками стеблей хлестать, хлестать по ее голубоглазому лицу до тех пор, пока руки напрочь не отвалятся. О земле говорил со слезой, но и ее, землю, потому что она колхозная, хотелось… нет, не топтать, а рвать на куски, на клочья, чтобы услышать стон ее… Расшвырять пригоршнями и охапками во все стороны и до неба, чтобы задохнулись все ею, чтобы вокруг только одна черная мгла была, а он стоял бы посреди этой мглы и хохотал: «Так вам, черти, так!» Со стороны могло показаться — чего человеку желать? Начальство уважает, от хуторян — почет. А разве понять со стороны, что от этого уважения его стыд до подошв прожигает? Уважение… Почет… А за что? За то, что хорошо на колхоз батрачит… Он, Тимофей Стребулаев, перед которым, бывало, соседи издали снимали картузы, — батрак!.. Правда, трудодень богато весил и на столе ни в чем недостатка не было, но каждый кусок камнем застревал в горле — не свой, выбатраченный.

В газетах печатали, грамотами оделяли… Благодарил, во весь рот улыбался, порой и слезу смахивал настоящую! А высушивать ее… торопился домой — в единственное место, где мог он по-прежнему оставаться самим собой, Здесь закрывал наглухо ставнями окна, запирал все двери и бил жену с сыном смертным боем. Бил и, задыхаясь, выкрикивал: «За что? А за то, чтобы знали: жив Тимофей Стребулаев! Жив!..»

Когда немцы перешли границу, сердце радостно заколотилось, но еще была неуверенность: крепкий народ стал — не то, что раньше.

Чем мог, помогал немцам: опаивал лошадей, ломал машины, но с показной стороны работал образцово: береженого бог бережет. А вот когда залпы немецких орудий стали слышны на хуторе, неуверенность сразу пропала, и он широко перекрестился: «Пришел час мой!» Дождаться, пока закончатся бои в районе, нехватило терпения. Приказав жене достать праздничные рубаху, брюки и сапоги, он оделся, растроганно поцеловал свою глупую бабу, похлопал Степку по плечу и пошел к немцам.

Это и было промахом.

Смутная тревога на этот счет зародилась в первый же день «работы» на строительстве, а вчера, и особенно во время порки, будто в зеркало на свою судьбу заглянул: просчитался!

Годы ждал терпеливо и умно, а теперь сразу все перечеркнул. Не в старосты надо было выскакивать, а еще хитрее — уйти в себя и ждать… Месяц, два, а может, и три… покуда немцы с Москвой разделаются. А сейчас какая от них защита, ежели они и себя-то как следует обезопасить не могут: из-за каждого дерева в них стреляют… Нет защиты, а «земляки»… не пощадят, по глазам видно — убьют… Не завтра, так послезавтра, не через неделю, так через две… И не придется насладиться былым счастьем, по которому, кажется, душа до дыр изныла. А ведь он не стар и крепок. Долгие годы бы прожил… еще, пожалуй, столько, сколько позади осталось.

Близко заскрипел снег. Тимофей вздрогнул: прямо на него шли два парня в красноармейских шинелях и с винтовками.

«Даст бог, не увидят», — подумал он, дрожащими пальцами вытаскивая из кармана полушубка револьвер, но глаза его ослепил свет электрофонарика, а в уши, казалось, сама смерть толканулась заплетающимся с сипотой голосом:

— Кто будешь?

— Человек.

— Мы тоже человеки.

Второй визгливо расхохотался, и Тимофей понял, что «человеки» были пьяны. Они подошли к нему совсем близко. У длинного, освещавшего его фонариком, губа была заячья, лицо немолодое, а второй, прицеливавшийся из винтовки, — совсем мальчишка.

— Партизаны, что ли?

Парень с заячьей губой выдался вперед.

— Спрячь игрушку-то!

Тимофей крепче сжал рукоятку револьвера.

— Игрушка не мешает. Без игрушки теперь в лесу нельзя. У вас — длинные, а у меня — коротенькая, — сказал он, обдумывая, что за люди и как войти к ним в доверие. — Выпить бы, ребята… Не найдется?

Перейти на страницу:

Похожие книги