На большаке перевел дух, оглянулся вокруг, и волосы зашевелились сильнее: дороги почти не видно было за полосами падающего снега, а по обе ее стороны черными стенами стояли сосны и злорадно шумели: «Вот он! Вот он!» Там, в лесу, хоть за деревом можно было притаиться, а здесь он на открытом месте, и за каждым из этих деревьев мог стоять кто-нибудь из «тех». Тусклый свет упал ему под ноги. Тимофей взглянул на небо: оно было сплошь черным, и в этой черноте сквозь снегопад светила луна.
Тимофею подумалось: может быть, это сам бог захотел взглянуть на него, Тимофея Стребулаева, продавшегося немцам? Нестерпимо душно стало. «За что! За какие грехи? Господи! Я же только жизню старую вернуть хочу!..»
Черный, мокрый, с запрокинутой головой, он самому себе казался сейчас похожим на загнанного волка.
«Глаз» в небе становился все меньше и меньше и, наконец, исчез совсем. Стало еще темнее.
Тимофей хотел пойти — ноги не двигались. «А что, ежели покаяться перед ними?» — мелькнула у него мысль. Это было похоже на выход и осуществиться могло несложно. Шепнет старухе Кулагиной, чтобы передала дочери: у Тимофея Стребулаева к отряду дело большой важности. Устроят встречу с Зиминым или Волгиной, и он скажет: так, мол, и так, получил от немца такое-то предложение и для виду дал согласие, чтобы себя спасти и партизанам быть полезным… на случай, ежели немцы настоящих предателей будут подсылать. Да вот народ не понял, и на каждом шагу его, Тимофея, смерть ждет, как какого-нибудь поганого немецкого пса… Что, мол, присоветуете — оставаться на таком положении или сбежать? Только, ежели остаться, пусть подпольщики ваши скажут на мосту: не пес он. Пусть не доверяют — стерпит, но чтобы угрожать перестали. Поверят, конечно, Зимин и Волгина сделают так, а он будет умнее: чтобы предать кого раньше, чем в России утихомирится все, — ни боже мой! А немцев в это время тоже за нос можно водить: нет, мол, ничего о партизанах не говорят — не знаю, стало быть… Юля так между немцами и партизанами, глядишь — и проживет, дождется своего часа.
Тимофей совсем было повеселел от этих мыслей, но в памяти резко прозвучал голос Ридлера: «Ты еще ничего не сделал, чтобы заслужить доверие. Советую поторопиться». Вспомнилась камера пыток, в которой он побывал «экскурсантом», и опять по спине пополз мороз, заставивший кожу коробиться, словно бересту под огнем.
«Нет выхода… Просчитался! Не те, так другие убьют! А, чорт!»
Он стиснул кулаки и зашагал. С левой стороны большака донеслись голоса и скрип колес. Тимофей кинулся направо, свалился в какую-то яму и затаился в ней, боясь вздохнуть.
На большак выехали четыре пустые телеги. Передней лошадью правил Васька.
Михеич, обе залесские женщины и парнишка в нагольном полушубке, окруженные партизанами, шли позади телег.
Осмотревшись, Михеич глубоко вздохнул:
— Теперь… попрощаемся, детки.
В густой метелице зашумели взволнованные голоса, послышались звуки поцелуев.
Обнявшись с Катей, Михеич долго вглядывался в ее лицо. Губы его шевельнулись, видимо он хотел что-то спросить, но, раздумав, отвел глаза в сторону.
— Ишь, сколько снегу-то… И за какие-то два-три часа. Зима!
— Зима… — повторила за ним Катя.
Михеич ласково провел по рукавам новенького полушубка, складно сидевшего на ней.
— Носи! Теплый!.. Баба, пока шила, сколь раз наказывала: смотри, Никита, чтобы ей самолично… Совсем было запамятовал — на вороту-то, с внутренней стороны, меточка — две буковки: «Д» и «Ч» — «Дорогой Чайке», стало быть. Оно и соответствует.
— Спасибо, — прошептала Катя.
— Вторую партию, живы будем, через неделю привезем. — Михеич опустил руки и решительно проговорил: — Ну, ладно… Вяжите, Катерина Ивановна…
Вместе с ним на дорогу легли обе женщины и парнишка. Партизаны обступили их, торопливо снимая с себя ремни, кушаки и платки.
Михеича связывали Люба Травкина и Николай Васильев. Скручивая ему кушаком руки и силясь подавить слезы, Люба попросила:
— Передай, Никита Михеич, что говорила, матери. Поцелуй ее за меня и скажи….
— Поцелую. — Михеич скосил глаза на Николая Васильева, стягивавшего ему ремнем ноги. — Туже тяни, чтобы по-настоящему… И полушубок-то порвите.
Люба рванула рукав полушубка, раздирая его по шву.
— Может, на телеги их, товарищи? — обеспокоенно оказала Катя. — Кто знает, сколько времени придется пролежать…
— Не соответствует, — сурово возразил Михеич.
— Это правда, «на соответствует»: могут заподозрить, — согласилась Катя.
— Не замерзнем, — успокоил ее паренек. Он лежал уже со связанными руками и жадно смотрел на пальцы Веруньки Никоновой, свертывавшей для него цыгарку. — Скоро светать станет, а здесь на строительство ходят.
Над Михеичем склонился Васька с большим платком.
— Прощай, Василь Филиплыч, прощай, сынок, — любовно сказал старик.
— Ну, зачем «прощай»? — Голос Васьки дрогнул. — Свидимся, чай. Я тебе, отец, рот…
— Заткни, милый.
Васька принялся заталкивать ему конец платка в рот, но старик замотал головой и, выплюнув платок, повернул голову к Николаю Васильеву:
— Сделай одолжение, молодой человек… по носу вдарь…