— Эх-х!.. — вздохнул он шумно и потянулся к поллитровке. Подержав ее в руке, поставил обратно. Облокотился на стол и крепко стиснул ладонями виски.
Мыслимо ли было представить, что найдется в мире сила, способная сломить миллионы людей, живших одним дыханием? И вот немыслимое совершается: все рушится, ушли из жизни и тепло и свет. Не только от судьбы вожжи, а и самые обыкновенные — от коня — приходится держать неуверенно и с опаской. Каждую минуту могут вырвать их из твоих рук, смастерить из них петлю да и вздернуть тебя на любых воротах. Скажут: соответствует, хлеб и коней от немецких властей не прячь.
«Оплошку дал давеча, помешал Полкану… Что бы чуть замешкаться, — одним немцем меньше бы стало».
В дверь сеней тихо постучали. Старуха вышла, и Михеич удивился, услышав в сенях ее радостный вскрик.
Жена переступила порог взволнованная, улыбаясь. Следом за ней в избу вошел мужчина. Михеич вгляделся в него и вскочил с лавки.
— Лексей Митрич!..
— Здравствуй, дорогой, — тепло сказал Зимин.
С минуту они стояли молча, потом как-то сразу шагнули друг к другу и расцеловались.
— Жив отряд? — взволнованно спросил Михеич.
— Жив и жить будет.
— А Катерина Ивановна?
— Жива, дорогой, жива.
— Да что ты, Никита? Про Чайку подумать, как про мертвую! — строго укорила старуха.
Михеич подвел Зимина к столу.
— На радостях, Лексей Митрич, махонькую.
Он вылил из пол-литровки в чашку всю водку. Зимин отпил несколько глотков.
— Спасибо, Никита Михеич, хмелеть мне нельзя. — Он закурил. — К тебе я вот по какому делу: все наши запасы погибли. Нужен хлеб и другие продукты.
Старик помрачнел: мысли о «рассвете», заглушённые было радостью встречи, снова поднялись — холодные, неумолимые.
— Что успеем — сделаем… И полушубки еще есть, — сказал он глухо и взялся за картуз.
Зимин тоже встал.
— Давай сначала условимся обо всем. Я ведь не могу ждать твоего возвращения.
— И я, — голос у Михеича сорвался, — ежели не потороплюсь, ничего для вас не сделаю. — Он вытер покатившиеся по морщинистым щекам слезы. — Жизни моей, Лексей Митрич, осталось несколько часов…
Глава восемнадцатая
Филипп и Катя стояли на опушке ожерелковского леса.
— Значит, и мамку?
— Да, Катерина Ивановна, и ее, и Маню, и Марфу мою… всех. Меня тоже было погнали, да потом оставили. Надо полагать — из-за этого… — Он колыхнул деревянной ногой.
— И куда — неизвестно?
— Неизвестно. Фельдфебель, когда погнали, сказал: «Ви ослюшайте — их стрелять». Это он, сволота, насчет детишек, стало быть, и стариков.
«До каких же пор это будет?» — с тоской подумала Катя.
— А Даша?
— Какая Даша?
— Лобова.
— Разве она не в отряде? — изумился Филипп.
Катя долго молчала, шевеля пальцами правой руки, висевшей у нее на перевязи, потом спросила:
— Значит, не приходила?
— Нет, Катерина Ивановна… Дед так и помер — не дождался.
Она села на пенек, побеленный морозцем. Тяжело было на душе. Так тяжело!..
Дорого досталась победа во вчерашнем бою. Одиннадцать трупов лежат сейчас в глухом лесу по ту сторону болота. Озеров, Нюра Баркова, старик с Лебяжьего хутора, пять колхозниц и три городские комсомолки. Кроме убитых, четырнадцать тяжело раненных, и среди них Саша, женин отец… Лежат они под открытым небом на окровавленных куртках, плащах и слушают жуткие причитания Елены Барковой. Она еще после известия о страшной смерти отца пролежала в горячке, а теперь окончательно тронулась. Никого не подпускает к мертвой сестре, баюкает ее на руках, как ребенка, и поет.
Пропала Даша. Неизвестно, куда угнаны мать, Маня. Шурка с Витькой одни за колючей проволокой. До каких же пор боли расти? Где предел?..
Филипп бросил костыль на землю и сел на него.
В темноте леса жалобно, точно плача, кричала какая-то птица. В стороне слышался настороженный, тоскливый плеск Волги.
— А ты что думаешь делать, Филипп?
— Об этом-то, Катерина Ивановна, все время и размышляю, — в волнении он не заметил, как взял и сильно сжал ее руку. — Уж ежели Васька мой у вас, то я… Возьмите к себе, на что-нито да сгожусь… Не буду помехой.
— Не будешь, — задумчиво проговорила Катя. Она рассказала ему, как найти отряд, и попрощалась. Шла тихо — мешала раненая нога. Да и спешить особенно было незачем: Маруся с Женей должны были, по ее расчетам, прийти на Глашкину поляну не раньше утра.
Лес стоял тоже настороженный, а когда налетал ветер, вокруг поднимался глухой ропот, и деревья как бы сдвигались: мгновение — и ветер со свистом уносился вдаль, а сосны еще долго качали мохнатыми лапами, будто грозясь кому-то.
Мать, Маня, Даша… Видения пережитого вчера страшного боя… Все это чередовалось в мыслях, путалось, потом отодвинулось вглубь, и перед глазами — в который уже раз! — поплыла новая поляна, а на ней — еще не похороненные тела: холодные, неподвижные…
Дико было представить и тем более понять, что в этом лесу никогда больше не прозвучат их родные голоса. Казалось, и дыхание и голоса их — вот здесь, вокруг, не ушли из этого смолянистого воздуха.