Вскоре борьба против мокроты перестала быть только миссией больниц, став целью общественных кампаний за профилактику туберкулеза. Общественность должна была усвоить, что «плевать как попало» и «отсутствие дисциплины кашля» — опасно[610]
. В крупных городах прошла кампания против плевания и «дурного народного обычая» отхаркивать повсюду свои слюну и мокроту. Даже наступать на плевки на земле считалось опасным, потому что заразу можно разносить и на подошвах обуви.Противоплевательная кампания требовала расставить везде общественные плевательницы. Прусское правительство и берлинская полиция тут же выполнили требование, прочие регионы Германии подхватили идею. Общественные учреждения были оснащены плевательницами — школы, больницы, министерства, конторы и бюро, управления, фабрики, церкви, вокзалы, вагоны поездов. Повсюду таблички запрещали плевать на землю[611]
. Одновременно распространялись пропагандистские листовки, памятки, читались лекции, проходили специальные уроки в школах, раздавали фотографии, устраивали выставки и театральные постановки на тему гигиеничного плевания[612].Больных обязали к исключительной гигиене. Жилье, одежда и тело должны были содержаться в чистоте. «Руки, включая ногти, зубы и вся полость рта должны быть основательно и часто мыты. Класть пальцы в рот или засовывать в нос, а также царапать ногтями лицо — недопустимо! Одежду также следует содержать в чистоте! Сухую уборку следует заменить влажной, при необходимости следует провести обработку раствором соды или горячим жидким мылом», — предписывала берлинская противотуберкулезная листовка 1900 года[613]
. Всё, до чего дотрагивался больной, что надевал, на что дышал, необходимо было тщательно промыть.В должностной инструкции для медицинских сестер значилось: «Больной должен пользоваться собственными столовыми приборами, посудой, бельем и ни в коем случае не передавать их другим, особенно детям. Больному не разрешается целовать своих детей»[614]
.В буржуазной среде панически боялись заразиться. По заявлению Коха, в густонаселенных районах контакт с туберкулезными больными был вероятнее всего[615]
. Но поскольку чахоточного больного иногда не выдавали никакие внешние признаки, следовало вести себя так, как будто каждый встречный болен. Туберкулезная бацилла ощущалась как вездесущая невидимая опасность. «Больной туберкулезом повсюду оставляет следы своей мокроты: на руках, на губах, на одежде, на всем, что можно потрогать, на любом орудии труда и инструменте, на всем, на что можно покашлять, взять в рот, как-либо использовать; всё вокруг больного покрыто бактериями»[616]. Чахоточные больные, особенно из пролетариата, больше не были объектом сострадания, их боялись и сторонились, они стали разносчиками опасной бациллы, а сама болезнь превратилась в стигму.Страдания чахоточного больного утратили свою возвышенность, они теперь означали принадлежность к низам общества, аморальность и нищету. Чахотка «спустилась» в самый низ общества и, с точки зрения буржуазии, не являлась более достойным объектом для искусства.
Но само искусство было иного мнения. В своем очевидном противодействии пропагандируемой буржуазной красивости, возвышенности, пафосности, правильности искусство искало новый язык, стремилось к иной эстетике и по-другому изображало болезнь. Искусство начала XX века отнеслось к чахотке трезво, без пафоса, но и без унижения, и изобразило чахотку как она есть: как тяжкий страшный недуг, страдание, страдание, разрушающее жизнь человека и его семью, как ожидание скорой смерти без надежды на иной исход.
В XVIII и XIX веках смерть была красива, по крайней мере в «высокой литературе». Эстетические и литературные нормы не допускали, чтобы финал жизни представлялся уродливым и пугающим[617]
. Если герой и умирал при ужасных обстоятельствах, то это была смерть злодея или преступника, заслужившего такой чудовищный конец, его смерть была поэтическим восстановлением справедливости — и тем прекраснее и возвышеннее была гибель положительного героя.В драме Фридриха Шиллера «Коварство и любовь» Луиза, решившаяся добровольно умереть, утешает отца: «Не бойтесь, отец! Одни лишь великие грешники могут обзывать смерть скелетом, — это прелестный, очаровательный розовощекий мальчик, вроде того, каким изображают бога любви, только он не такой коварный, — нет, это тихий ангел: он помогает истомленной страннице-душе перейти через ров времени, отмыкает ей волшебные чертоги вечной красоты, приветливо кивает ей головою и — исчезает»[618]
,[619]. Можно ли представить себе смерть милее? Поэтическая красота и разум лишают смерть ее страшного облика.