В пятницу 26 июня в кабинете Питера Чавкина ожил факс, извергнув «страницу подписей» юридического документа. Когда Чавкин и его клиентка Рут Мэдофф подпишут эту страницу, Рут должна будет передать в пользу государства свое имущество более чем на 800 млн долларов: портфель муниципальных облигаций, манхэттенский пентхаус, пляжный дом в Монтоке, дом в Палм-Бич, квартиру о трех спальнях на Французской Ривьере, яхты и автомобили, мебель и предметы искусств, рояль Steinway, на котором играл ее сын Эндрю, ее шубы, поношенные дизайнерские сумки, старинные драгоценности, веджвудский фарфор и серебро Christofle и даже принадлежавшее Берни студенческое кольцо выпуска 1960 года Университета Хофстра.
Она подписала бы изъятие любой ценимой ею вещи, которую считала своей до того декабрьского дня, когда муж открыл ей, что ее мечта полностью построена на украденных им мечтах других людей, многих из которых она знала и любила всю жизнь.
Предлагая Рут Мэдофф это гражданско-правовое соглашение, прокуратура сделала некоторые существенные признания, как открыто, так и в неявном виде. Обвинение открыто признало, что оно не в состоянии доказать в суде правомерность своих притязаний на имущество Рут стоимостью 14,5 млн долларов (пентхаус на Манхэттене и пляжный дом в Монтоке), приобретенное до того, как началась, согласно заявлению Мэдоффа, его афера. Они признавали также, что она может побороться с ними в суде за другое передаваемое ею имущество стоимостью в 70 млн долларов.
С другой стороны, негласный посыл соглашения состоял в том, что прокуратура не выдвигает уголовных обвинений против Рут Мэдофф. Если бы основания для таковых имелись, не было бы надобности в гражданско-правовом соглашении. Если бы ее можно было обвинить и осудить, они, в соответствии с законодательством о конфискации в уголовном порядке, наложили бы руку на каждый имеющийся у нее пенни, и она никаким образом не смогла бы им воспрепятствовать.
Поэтому в обмен на согласие подписать передачу этих активов без борьбы Рут позволили сохранить 2,5 млн долларов, чтобы она устроила себе новый дом, новую жизнь, какое-нибудь будущее.
Пожалуй, это было единственным возможным для нее облегчением, даже если это соглашение защищало ее только от будущих претензий прокуратуры. Оно не защищало ее от чьих-либо еще исков, включая конкурсного управляющего Ирвинга Пикарда. И оно безусловно не защищало ее от подозрений и оскорблений, с которыми она сталкивалась каждый день в мире за стенами тихой юридической конторы в башне рядом с Крайслер-билдинг.
Так или иначе, она подписала соглашение недрогнувшей рукой, как и Чавкин. В какой-то момент эту страницу передали по факсу судье Чину и в федеральную прокуратуру.
Теперь сцена была готова к понедельничному спектаклю. 29 июня зрители тесно расселись на полированных скамьях богато украшенного официального зала суда со стенами, забранными деревянными панелями и золоченым потолком с кессонами, на девятом этаже здания федерального суда. Судебные приставы внимательно изучали толпу, готовые к любой вспышке неконтролируемых эмоций.
Судья Чин быстро и грациозно, как всегда, занял свое место в высоком резном кресле, а обвинение и адвокаты защиты уже сидели за столом перед ним. За несколько минут до того, как пробило десять часов утра, привели Берни Мэдоффа и усадили его рядом с Айком Соркином. Он похудел. Знакомый серый костюм, белая сорочка и серый галстук, которые Рут дозволено было забрать на прошлой неделе из его квартиры, выглядели взятыми с чужого плеча. Он выглядел осунувшимся, серым, серебряная шевелюра стала тускло-оловянной.
Ждали начала четырехактной драмы вынесения уголовного приговора.
После церемоний, похожих на подъем занавеса, судья Чин пригласил на сцену жертв Мэдоффа. Сотни жертв прислали суду письма и многие в тот день присутствовали в зале. Девять человек попросили разрешения обратиться к суду, и на богато украшенных перилах, отделявших скамьи для публики от места судьи и адвокатов, разместили микрофоны.
Бывший служащий тюрьмы, пенсионер Доминик Амброзино еле протолкался к микрофону с тесной скамьи. Он описал решения, которые изменили жизнь людей и которые были приняты в уверенности, что их деньги размещены надежно. Его пенсионные выплаты, его сбережения, доход от продажи их с женой дома, покупка ими дома на колесах во исполнение мечты о путешествиях – все эти решения они уже не могли отменить, решения, принятые потому, что они доверились Мэдоффу.
Морин Ибел, миниатюрная вдова в возрасте 61 года, выступившая на слушании, направила свою первую стрелу в Комиссию по ценным бумагам и биржам, которая «по своей полной некомпетентности и преступной небрежности позволила психопату обокрасть меня и весь мир». Теперь она работала на трех работах, продала свой дом и множество пожитков. «Я опустошена тяжкими переживаниями», – сказала она.
Несколько мест работы – только это и поддерживало существование Томаса Фицмориса и его жену, которым было по шестьдесят три года. Мэдофф «выманил деньги у своих жертв, чтобы он с женой Рут и двумя сыновьями могли жить в немыслимой роскоши, – сказал он, – жизнью, «подобающей разве что королевской семье, но не обычному вору».
Фицморис зачитал послание своей жены к Мэдоффу. Ее дети наделяют ее «всегдашней любовью и поддержкой», писала она. «А ваши двое сыновей, мистер Мэдофф, наоборот, презирают вас. Вашу жену, и это только справедливо, поносят и избегают друзья и соседи. Вы оставили своим детям наследие позора. Мой брак заключен в раю. Ваш брак заключен в аду, и туда вы, мистер Мэдофф, и вернетесь».
Карла Хиршхорн рассказала, что лишилась фонда на учебу дочери в колледже, зато приобрела полную неясность в связи с тем, как ей теперь оплачивать счета. «С 11 декабря жизнь стала сущим адом, – говорила она. – Это страшный сон, от которого нельзя проснуться».
Шарон Лиссауэр, хрупкая красивая блондинка в светлом летнем платье, перед тем как начать, была готова заплакать. Она доверила Мэдоффу все, а он все украл. «Он разрушил столько жизней, – говорила она мягким, до странного нежным голосом. – Он убил мой дух и разбил мои мечты. Он разрушил мою веру в людей. Он разрушил мою жизнь».
Берт Росс, обаятельный пожилой мужчина, опирающийся на две клюки, подсчитал, что лишился пяти миллионов долларов. Затем он красноречиво описал жизнь Мэдоффа. «Что можно сказать о Мэдоффе? – спросил он. – Что он был филантропом? Он был филантропом на краденые деньги. Хороший семьянин? Он оставляет своим внукам имя, позорящее их. И это он-то правоверный еврей? Он как никто постарался упрочить проклятый стереотип, будто мы заботимся только о деньгах». Росс припомнил Дантов «Ад» и посулил Мэдоффу самый ужасный, нижний круг.
Молодой человек по имени Майкл Шварц объяснил, что часть трастового фонда, которую Мэдофф украл у его семьи, предназначалась «на уход за моим умственно отсталым братом-близнецом». Он заключил: «Я только надеюсь, что его приговорят к такому долгому сроку, что тюремная камера станет ему гробом».
Следующей выступила Мириам Зигман. Она повторила свое пожелание, сделанное во время слушания о признании вины: чтобы его судили публично, чтобы в суде перед присяжными раскрылась вся правда, чтобы он признал «губительные последствия» преступления, из-за которых несколько человек уже дошло до самоубийства.
Последней выступила прекрасно владеющая литературным языком бухгалтер Шерил Вайнстайн, бывший финансовый директор «Хадассы». Через два месяца ее бледное белокожее лицо, обрамленное мягкими светлыми волосами, появится на обложке воспоминаний, в которых она утверждает, что состояла в недолгой связи с Берни Мэдоффом. В этот день она сказала: «Я знала, что важно выступить тому, кто был лично знаком с Мэдоффом». Она красочно описала «эту тварь по имени Мэдофф»: «Он среди нас. Он одет как мы. Он водит машину, ест, пьет и говорит. Под этой личиной настоящая тварь».
Это был печальный многоголосый хор жалобщиков, и песня его то прерывалась тихими рыданиями, то вновь наливалась гневом. Каждая жертва, красноречивая или косноязычная, говорила о том, как горько чувствовать себя обманутым – обманутым Мэдоффом, Комиссией, ходом судебных разбирательств, самой жизнью.
Судья Чин серьезно поблагодарил их и вопросительно склонил голову: «Мистер Соркин?»
В подобных случаях выступление защитника не более чем дивертисмент между актами. Кто сможет защитить человека, причинившего столько горя, загипнотизировавшего зал суда почти на час? И все же Соркин должен был попытаться.
«К тому, что мы услышали, нельзя остаться равнодушным, – сказал он. – Нельзя не проявить сочувствия к страданиям жертв. Это, как выразились некоторые жертвы, трагедия на всех уровнях… Мы представляем глубоко ущербную личность – но, ваша честь, мы представляем человека».
Свою речь Соркин заключил настоянием вынести приговор без мести и гнева. «Мы лишь просим, ваша честь, чтобы к мистеру Мэдоффу отнеслись с пониманием и поступили с ним по справедливости».
Теперь наставало время второго акта, самого Берни Мэдоффа.
Он приготовил речь, похожую на его мартовское заявление, но звучащую куда более характерно для того человека, который существовал до 11 декабря 2008 года.
«Ваша честь, моему поведению нет оправдания, – начал он, повернувшись к судье. – Как простить предательство тысяч инвесторов, доверивших мне сбережения всей жизни? Как простить обман двухсот сотрудников, которые провели бóльшую часть своей карьеры, работая на меня? Как простить ложь брату и двум сыновьям, которые провели всю свою взрослую жизнь, помогая выстраивать успешный и уважаемый бизнес? – Он остановился, чтобы перевести дыхание. – Как простить то, что я лгал жене и обманывал ее – жену, которая пятьдесят лет была рядом и все еще остается рядом?»
Он мало-помалу продвигался к смазанному, невнятному описанию содеянного.
«Когда я начал это – свое преступление, – я был убежден, что смогу справиться и выберусь, но это стало невозможным. Чем больше я пытался выбраться, чем глубже увязал в яме».
Он привык к промахам трейдинга, сказал он, они – часть ремесла и он прощал себе их. Но в этом случае он допустил больше чем промах, он допустил «ужасную ошибку в суждениях. Я отказывался принять факт… не смог принять тот факт, что на этот раз потерпел неудачу. Я не смел сознаться в этой неудаче, и в этом заключалась трагическая ошибка».
На бумаге его слова казались глубоким раскаянием, хотя они были зачитаны холодным свинцовым голосом.
«Я в ответе за страдания и боль многих людей. Я это сознаю. Ныне я живу в мучениях, изведав всю боль и все страдания, которые причинил другим. Как указали некоторые из моих жертв, я оставил наследие позора семье и внукам. И с этим я проживу остаток моей жизни. – Слишком поздно он попытался устранить вред, нанесенный месяцами глухой немоты. – Меня винят в том, что я молчал и не выражал сочувствия. Это неправда. Мою жену винят в том, что она молчит и не выражает сочувствия. Нет ничего более далекого от правды. Понимая, какую боль и какие муки я причинил, она каждый вечер плачет, пока не уснет, и меня терзает также и это».
Он рассказал, что они с Рут молчали по совету адвоката. Но добавил, что Рут позже в тот же день выпустит письменное заявление, выражающее ее душевную боль и сострадание к жертвам.
«Я прошу вас прислушаться к этому. Рут невиновна. И я прошу вас выслушать ее».
Невозможность что-либо исправить или изменить, казалось, перечеркивала даже его заключительные слова. Он почти признал это сам: «Я не могу сказать ничего, что исправит содеянное мною… я не могу сделать ничего, чтобы облегчить чью-либо участь. – И напоследок добавил: – Но весь остаток своей жизни я буду жить с этой болью, с этими страданиями. Я прошу прощения у моих жертв. – Он, с изможденным лицом и глубокими серыми ямами в подглазьях, резко повернулся и взглянул на заполненный людьми зал суда. – Я обращаюсь к вам, стоя перед вами, и говорю: простите. Я знаю, что вам это не поможет. – Он вновь повернулся к судье. – Спасибо, что выслушали, ваша честь». – И сел.