Едко, но уже неосязаемо пахло бумажной пылью и сладко, чуть даже приторно — его телом. Агей Михайлович боялся сквозняков, и форточки в квартире, как и окна, круглый год были заклеены.
Оставив включенной бритву, Агей Михайлович подошел к счетчику, пригляделся внимательно, постучал по нему пальцем и остался доволен. Шкала не двигалась, и внутри счетчика что-то попискивало.
Вчера сосед, Мишка Расписной, всего за бутылку приделал хитроумное устройство, позволяющее по желанию отключать счетчик. Агей Михайлович умилился проворности умельца и дал ему еще рубль на закуску.
И снова ласково жужжала бритва, и он, наслаждаясь, вполглаза оглядывал свою квартиру.
На столе, на посудной горке, на одной из кроватей, где после смерти жены вот уже десять лет никто не спал, на шкафу, рядом с детской ванночкой и круглыми коробками из-под шляп, на секретере и стульях — везде в беспорядке были разложены кипы бумаг. Газеты, журналы, брошюры, аккуратно переплетенные диссертации, тетради — курсовые работы студентов, и среди них фотографии Агея Михайловича, сделанные и совсем недавно, и очень давние, пожелтевшие, с отломанными уголками, в трещинах и пятнах.
С линялых обоев глядело еще с десяток фотографий, пришпиленных булавками и даже наклеенных на стену, на которых Агей Михайлович был и лопоухим «комсой» в косоворотке, и бравым полковником, и курортником в широченных белых брюках, и седовласым профессором в кругу учеников, но везде одинаково значительным и строгим.
Таким он был всю свою жизнь на людях.
Но в своем доме Агей Михайлович перерождался. Это называлось у него расковаться. И он расковывался, переступая порою здравый смысл. Слонялся по квартире, при взрослой дочери, в одних кальсонах. В гневе сквернословил. Подначивал жену и припоминал ей такое, что та бледнела, готовая упасть в обморок, а дочь, зажав уши, забивалась куда-то в угол. То становился ничтожно мелочен и начинал вести подсчет истраченных женою денег, учитывая не то что рубль, но каждую копейку.
— Куда исчезли сорок копеек?! — орал он и уличал жену в воровстве и тайном накопительстве. — Дармоеды! — гремел. — Я вас кормлю! Кровососы!..
И самодурничал, изгалялся до тех пор, пока жена, тоже вволю накричавшаяся, зареванная, с безумными глазами не начинала нервно пудрить лицо, одеваться.
— Ты куда? — цепенея от страха, спрашивал Голядкин, зная наперед ответ.
Жена молчала.
— Я хочу знать, куда ты отправляешься? — он не кричал, старался придать своему голосу нечто успокаивающее.
Жена молчала. Она была уже в пальто и натягивала ботики, тяжело и решительно дыша.
— Куда ты? — вскрикивал отчаянно Агей Михайлович. — Куда ты идешь?
И тогда она, выпрямившись, на голову выше мужа, ненавидя его и презирая, отчеканивала:
— В твою парторганизацию.
— Не надо, мамочка! — Дочь выбегала в прихожую, обнимала ее за плечи, плакала. — Не надо, мамочка! Не ходи!
— Сама себя погубишь, — говорил посрамленный Агей Михайлович и уходил к себе, зарывался в бумаги. И шуршал ими, тихий как мышь.
Дочь, рыдая, уговаривала на кухне рыдающую мать. Потом они замолкали, и в квартире воцарялась значительная тишина. Дочь подходила к телефону и выключала его.
Спустя время квартира оживала. Дочь тихонько наигрывала на фортепиано, жена стучала кастрюлями. И голубое облачко каленого масла достигало убежища Агея Михайловича.
Он шел на кухню. Стесняясь и виновато хмыкая, клал на уголок стола деньги сверх выделенного бюджета. Краснел...
— Возьми вот... Купишь что-нибудь себе или Антонине... — И, покашливая, все так же тихо удалялся и шуршал бумагой.
Жена готовила его любимые крымские чебуреки. Агей Михайлович, изнывая от дикого голода, внезапно пришедшего, ждал с нетерпением. И наконец:
— Иди есть! Все готово!
Денег на кухонном столе не было, дочь, пообедав, спешила к подруге, жена, помягчев лицом, смотрела в окно. В душе Агея Михайловича возникал мир. Никто не мог ни до, ни после приготовить таких чебуреков, как его жена.
10. В Крайск Стахов прилетел в полдень. Было ветрено, и совсем так же, как перед его отлетом, мела колкая пороша. Снова тревожно и больно было на душе. Домашний телефон не отвечал, и Стахов позвонил на квартиру тестю, но и там телефон молчал. На работе Антонины не было, ему сообщили об этом, стремительно положив трубку. Не узнали, а может быть, и не хотели узнавать. Антонина наверняка рассказала об их разрыве. Ни она, ни он не умели скрывать своих семейных неурядиц.
Машина стояла на общей аэропортовской стоянке, занесенная снегом.
Стахов еще не успел открыть дверцу, как рядом появился проворный мужичишка в аэрофлотовской коротенькой, замызганной донельзя курточке и форменной, но тоже очень ветхой шапке с эмблемой.
— Тудэ судэ снэг гоням... Начальник есть, дворнык нэт, тудэ-э-э, судэ-э-э...
Стахов молча протянул ему три рубля, и тот, веселея строгими глазами, переменив тон, сказал:
— Пажалста... Став навсэгда, — и так же стремительно исчез, как и появился.