Ткачев был человеком с ярко выраженной индивидуальностью, заразительной, легко принимаемой его окружением, т. е. то, что называется лидер по жизни.
Но писателем так и не стал, оставаясь и в собственных оценках, и в глазах окружающих выдающимся литератором – не меньше. Но и не больше. И, видимо, очень много об этом думал и жестоко был этим уязвлен. Что послужило тому причиной – сказать не берусь, но судьба его повести о Пушкине в Одессе, над которой он работал последние лет двадцать, кумиры, которых он себе выбрал в России и во Вьетнаме, как мне кажется, свидетельствуют, что по гамбургскому счету писательство было для Марианна чем-то столь высоким, что оказалось недостижимым по его же собственным завышенным критериям. И дерзкий, талантливый и успешный в решении задач, рассматриваемых им как локальные, он так и не смог избавиться от недостижимости критериев в искусстве вечном.
Был в Ткачеве какой-то внутренний рубеж, край, дойдя до которого ты, сам того не подозревая, или по легкомыслию, переступал… и наталкивался на взрыв отрицательных эмоций, судорожно, т. е. плохо артикулируемых, но ставящих резкую грань между тобою и Мариком. Он как истинный революционер, т. е. человек, не способный понимать резоны и нюансы, начинал строить между собой и «бывшим» уже другом баррикаду, в которую тащил все – и остовы троллейбусов и придорожную мелочь. Такой баррикадой он отгородился от друга детства Бори Бирбраира, от приятеля всей своей московской жизни Володи Брагина, от вдовы Эмки Левина – Флоры, на каком-то этапе за такой баррикадой едва не потерялся в своей Америке Шурик Калина. Только время и нерастраченная нежность ранних воспоминаний могли побудить Ткачева со временем проделать проходы в этом искусственно выстроенном эмоциональном нагромождении истинных грехов и ничтожных событий. На моей памяти он дважды насмерть ссорился с Бирбраиром, причем второй раз – навсегда.
На моей же памяти произошло возвращение в ткачевскую повседневность Калины, давно к тому времени уехавшего. За этими фатальными разрывами, а жертвами их могли стать только очень близкие Ткачеву люди, угадывался какой-то комплекс недореализованности, который Марианн скрывал от всех, но что-то вроде «он так и не реализовал авансы своей юности» за этим стояло.
Когда после смерти Марианна я сел за его письменный стол, на самом видном месте лежало несколько больших бухгалтерских книг, где витиеватым, но легко читаемым ткачевским почерком были переписаны и осмыслены сотни ссылок на чужие воспоминания, документы, исторические анекдоты и жизнеописания, уточняющие неподъемно огромный круг околопушкинской жизни на десятки лет до и на десятки лет после, а сам текст, ставший для меня чем-то сродни мифу, был спрятан где-то в дальнем ящике стола. А может быть – его и не было…
С переходом на личности
Это было самое счастливое мое время, хотя тогда я этого не знал. Я учился в университете, в недавно открывшемся Институте восточных языков. Я напечатал в журнале «Юность» свой первый очерк, а в журнале «Москва» – первый перевод, я был звездой институтской самодеятельности и руководителем агитбригады «Двенадцать в клеточку», а главное – из меня еще не выветрился дух всемогущества, привезенный из якутской экспедиции, после которой я по праву считал себя человеком, себя сделавшим selfmade man, как любят говорить американцы.
Вот тогда мы и познакомились.
Из всех преподавателей ИВЯ Аполлон Борисович Давидсон был самым красивым, настолько, что не заметить этого было нельзя даже мужчинам. Я, по крайней мере, заметил сразу и раз и навсегда выделил его из общей, поначалу не слишком знакомой однотонной массы преподавателей. Он, в то время чемпион чуть ли не всего университета по бадминтону, был похож на оленя, недавно вступившего в пору зрелости. Мощного и грациозного, как у Диснея в «Бэмби», когда Бэмби становится взрослым.
Так что был он красавцем, но красавцем не считался – не было в нем необходимой для этого демонстративной самоуверенности. Он был скорее застенчив, вопреки внешним данным, и девки, которые должны были бы падать пачками, благополучно оставались в вертикальном положении, ибо объект – орел, олень, самец начисто не оправдывал надежд – был занят наукой. Да еще – имя! Ох, и натерпелся мой герой с этой греческой мифологией. Я однажды, пытаясь от всей души выразить испытываемую к нему нежность, назвал его Аполлончиком.
– Пожалуйста, никогда не называй меня уменьшительными именами, – скривился Давидсон, – я и без того со своим именем натерпелся такого… очень тебя прошу.
И это было уже через много лет нашей дружбы, когда мы как-то незаметно переползли на «ты». Аполлон Борисович этого вообще не очень любит. Он из «вы-человеков». Это такое «вы-свойство», характерное для выдающихся гуманитариев и усиливающееся в них в результате их общения со своими кумирами – всякими там Лихачевыми, Тарле или Ахматовыми.