Помните утесовское «А голоса коль не хватало, я пел ее сердцем своим»? Вот это буквально и происходит в кадре. Леонид Осипович поет «про себя». Молчаливый крупный план старого, забывшего в этот момент о своем втором обширном подбородке человека. Некрасивого, не по-утесовски неподвижного. Как он пел! Да, да, именно пел: суть песни, ее грусть и протяжное раздолье звучали в глазах, в губах, в коме, застрявшем в горле. Вся песенная душа этого человека насыщала немоту. Все было значительно, трогательно и невероятно содержательно в этом лице.
Сколько я знаю про его слабости: и суетность, и прижимистость, и порой дурновкусие, и всеядность! Да мало ли что. Но я смотрю на этот крупный план и думаю о том, каков был заряд песенности в этом семидесятипятилетнем человеке, если так выразительна его немота. Он, спевший чуть ли не 800 песен, прошедший всё, от «трагедии до трапеции», был переполнен чувствами, как мальчик на пороге театрального вуза. Может, эта полнота чувств и есть главный утесовский талант?
В фильме же всё стало банальнее, монтаж прост: Утесов на экране поет — Утесов в зале слушает. Я вас очень прошу, если вам доведется увидеть этот фильм по телевидению, выключите в этом эпизоде звук. Послушайте, как поет утесовская душа. Ах, как она поет!
***
И после всего этого через десять лет — чинный оркестр в черном на сцене, чинный хор, тоже в черном, у левой кулисы — чинные голоса, чинные речи. Чинные дальние родственники (близких всех пережил).
Ему бывало скучно. С ним — никогда. И вся эта церемонная печаль была не его. Вряд ли кто-нибудь специально придумал этот ритуал, чтобы подчеркнуть отсутствие его живого. Так получилось. Как получалось всякий раз, когда с ним поступали, как со всеми. Он выпадал. И меня, сидящего в глубине зала ЦДРИ, все время мучило кощунственное желание, чтобы оркестр и хор, сорвавшись с похоронной ноты, вдруг «врезали джаз» и эта перемена остановила бы мысль об уходе и вытащила из глубины нотой печали непокорную веру в то, что он остается, что он есть, что он все тот же Утесов даже сейчас.
Он не просто был нашим современником. Он был современником нашей молодости. Он был современником молодости всех поколений от дореволюционного времени до 60-х годов. Пока он пел, он был молодым. А потом сразу, без переходов, стал мудрым.
И это ему шло. Потому что сочетание задора и грусти сохранилось в нем. Изменилась только пропорции. Он был человеком на многие времена. Точнее сказать, он сам был временем. В нем были и нэп, и пафос строительства, и быт, и романтика, в нем был вкус времени и его безвкусица; и все это было едино, как жизнь.
Он был человеком не только своего времени, но и своего народа. И поэтому-то в самой большой его радости всегда присутствовали доля грусти и толика самоиронии. В самом большом горе, на дне — зернышко улыбки, капелька надежды. И любимыми его писателями были, во-первых, Шолом-Алейхем, а во-вторых, Бабель.
И еще одно: демократизм эстрадной «звезды» — часть профессии, непременная часть того, что американцы называют имидж: это и облик, и образ, и легенда — всё вместе. За пределами публичности «звезда» может снимать свой демократизм, как галстук или парик. Утесов был демократичен по своей сути, человеческой и артистической. И никогда не притворялся.
Он, спевший столько песен, что их хватило целому народу для памяти о целой эпохе, никогда не был монументален. Он мог быть впереди и сзади, он мог быть сбоку, за что бывал и бит, и руган, но никогда, ни разу он не был «над». Наверное, дело в том, что он всегда был прекрасно несовершенен, превосходно, победительно несовершенен и потому был и остался недоступен пуританскому обоготворению. Истина его жизни и его искусства не посягала на то, чтобы быть истиной в последней инстанции.
И потому его искусство продолжается и жизнь продолжается. Как сказал он однажды: «Песня может уйти, но если это настоящая песня — она вернется. Она вернется и будет жить. Потому что хорошие песни не умирают».
1991-1999