Робкие, почти стыдливые попытки найти личное счастье вызывали досаду тех, в ком он это счастье искал. Его любовь не вызывала сомнений у женщин, которых он любил, не заставляла метаться между отчаянием и счастьем, не давала возможности испытать страх, что однажды она иссякнет. От его любви бежали. Бежали в тщедушность, в спасительное непостоянство, делавшее жизнь непредсказуемой и этим полной.
Иногда они возвращались. Чтобы уйти.
Лишенный близких, он не испытал несчастий. Жизнь била тех, кто шел мимо, подчеркивая безразличие к нему. Галактион помогал встать придавленным ею, отталкивал из-под небесного молота зазевавшихся и складывал на обочину не успевших.
Жизнь водила его за нос по причудливо изломанным линиям посторонних ему судеб.
Иногда они возвращались. Чтобы уйти.
Мир за окном напрягся ожиданием весны. Деревья готовились лопнуть зеленью, птицы – запеть, ветхая природа – возродиться удивленными криками увидевших мир впервые.
Мимо шли люди.
Галактион вышел, осмотрелся, оперся на метлу, оранжевое пятно его телогрейки ярко било в глаза посреди двора, заждавшегося нового приглашения на жизнь.
Луч пробежал по окнам, дворник прищурил глаза, глядя на растущее солнце, зажмурил их совсем, отпустил метлу и встал неподвижно. Заволновавшийся этой неподвижностью ветерок дотронулся до него, и Галактион упал.
Мимо шли утренние люди. Они спешили.
Деревья распустились желто-бурыми сопревшими листьями. Сухая трава выдавилась из земли и сразу полегла, прибитая болотистыми каплями первого дождя. Выбеленное солнце тоскливо смотрело на оранжевое пятно посреди двора.
Мимо шли люди.
Старческие крики птенцов наполнили воздух, пропитанный смрадом распустившихся цветов. Сморщенные плоды с тихим плеском падали на слякотную землю. После полудня с неба полетели первые хлопья серого снега.
К вечеру снег покрыл траву и деревья, и крыши, и людей, которые шли мимо и спешили. Выгорающее солнце, прощаясь, выискивало крохотное оранжевое пятно где-то на краю большого сизого города.
Наступила ночь. Снег падал и падал. Большой сизый город, расчерченный на крохотные клети, опустел.
Зажглись фонари. Их свет, отраженный серыми, как войлок, снежными хлопьями, изливался неторопливой безжизненной мглой.
Запоздалые прохожие блуждали в темноте и ощупью искали дорогу домой, увязая в пепельных сугробах.
Утром солнце не встало. Продолжал идти снег, заметая всю землю и дороги, по которым привыкли спешить люди. Погребая целиком большой черный город, расчерченный на крохотные клети.
Люди не могли выйти. Стало не нужно куда-то спешить. Незачем стало бежать.
Они остались наедине друг с другом. Наедине с самими собой.
Из цикла «Иван Грозный и Хармс, или Искусство требует жертв»
Искусство требует жертв
Зазвонил телефон, Иван Грозный поднял трубку.
– Товарищ Грозный, Сталин на проводе.
– Ну, пусть повисит, – сказал Иван Грозный и выбил трубку в пепельницу.
Иван Грозный постучал башмаком по трибуне и поправил пышные усы.
– Това’гищи… В этот т’гудный для де’гжавы час…
«Дай, – думает, – зайду к Ивану Грозному, водички попить попрошу».
Зашел, а того нет – сына убивает.
Так и ушел Эйзенштейн, не утолив жажды.
Приходит Эйзенштейн к Ивану Грозному.
– Кино, – говорит, – снять хочу.
– Про что?
– Про Иосифа Сталина, товарищ Грозный.
– Своевременный фильм, товарищ Эйзенштейн. Снимайте.
– Тут такое дело, нам бы декорации понатуральнее. Нельзя ли в подвал Лубянки допуск получить?
– Товарищ Эйзенштейн, для искусства нет ничего невозможного. Будет вам подвал.
– Спасибо, товарищ Грозный! Когда съемочную группу завозить?
– А вы не беспокойтесь, мы сами все организуем.
Эйзенштейн ушел. А Иван Грозный ухмыльнулся и ну скорее Малюте Скуратову звонить. Очень они оба кино любили.
Малюта Скуратов часто задерживался на работе, в своем кабинете на Лубянке. А жена всякий раз беспокоилась и звонила ему:
– Что так долго?
– Да вот, работы опять привалило, – жаловался он.
– Ты уж поосторожнее, милый. Люди такие ужасы рассказывают – страшно подумать. Береги себя!
Любила его ужасно.
Малюта Скуратов очень был не прочь до женского пола прикоснуться. Соберет штук сто жен средневековой интеллигенции – и ну их ласкать и голубить. А как устанет, едет в Кремль к Ивану Грозному – сидят вдвоем и «Броненосца Потемкина» смотрят. Отдохнет – и снова с душой за работу.
А жена у него ревнивая была. Звонит ему на Лубянку и строжится:
– Опять девок ласкаешь и голубишь?
– Ну, откуда, откуда в тебе эти мерзкие мысли? Расстреливаю, всего лишь расстреливаю.
Обманывал, конечно.
– Пусть купит себе фотоаппарат «Зенит» и фотографирует, – бурчал он, сидя в кресле-качалке на берегу Волги и вытянув ноги.
И долго еще не мог успокоиться.
А мимо шли бурлаки, перешагивая через его вытянутые ноги. И пели «Дубинушку», таща на себе бремя империализма и накаляя революционную обстановку в стране.