Ощущение, что это должна быть только твоя интонация. Ты можешь сказать и вот это, и это вроде здорово, но это не ты. Может быть, это и излишне, это привело к тому, что я не так уж много и написал, и напечатал, много выкинул именно из этих соображений. Мне было не столь важно, насколько это существенно для русской и мировой поэзии в целом, мне было важно, насколько это я. Поэтому вот все, что я пишу и писал, это чистая лирика в самом прямом, примитивном смысле этого слова. В общем, что вижу, то и пою. И все, что я сейчас рассказываю, так или иначе есть в стихах. И дом деревянный, и тополя. Потому что – убейте! – не могу написать «береза» или «липа», если на этом месте стоит тополь. И я не могу написать «тополь», если он рос у моего дома, но не имел смысла именно в моей жизни. Это какой-то иногда пугающий меня самого предельный эгоцентризм – только то, что относится к моей жизни. Хотя, надо признать, к ней относится очень много. Иногда мне кажется, что даже слишком много.
ГОРАЛИК. Может быть, этот лиризм зато дает некоторую гарантию, что, к добру или к худу, но, по крайней мере, ты честен. Такой защитный механизм в хорошем смысле слова.
БУНИМОВИЧ. Это привело к тому, что не только в стихах, но и в оценке стихов я, к сожалению, вынужден быть честным. В других вещах не могу сказать, что вру, но я гораздо великодушней, могу просто промолчать в конце концов. Врать не буду, но и всю правду говорить не обязан. А если здесь не очень получается промолчать, то я не могу найти слова, которые и туда и сюда. Из меня почему-то лезут только те слова, которые сюда. Это плохо. С годами, впрочем, стал терпимей. Или сентиментальней.
ГОРАЛИК. Зато люди, которые это выдерживают, – это люди, с которыми можно говорить о поэзии сколько угодно и как угодно.
БУНИМОВИЧ. Ну да. И это было вполне в стилистике студий Волгина и Ковальджи. Жесткий, беспощадный даже разбор текстов. Это помнится дольше и больше, чем потом – рецензии, премии…
ГОРАЛИК. Вы уходили из одной студии в другую?
БУНИМОВИЧ. Наоборот, я ниоткуда не уходил, не ухожу, не могу уйти. Вот эта – как хотите, назовите – моя инерционность, малая мобильность, неумение бросать, покидать, не оглядываясь, объясняет то, что я еще долго приходил на занятия студий, когда мои приятели-ровесники давно уже ушли, ни разу не оглянувшись. Это свойство характера, которое, наверное, многое определило в моей жизни. Не считаю, что смена внешних обстоятельств может что-то существенно изменить в тебе. Все существенное внутри тебя, от этого не уйти.
Ну, конечно, когда уже совсем все, когда точка… Но не раньше. Вот огромный кусок жизни прожит на Патриарших прудах. Улицу трижды переименовывали, адрес менялся. Но это был все тот же подъезд, та же дверь, тот же балкон выходил на пруды. Всю жизнь преподавал, больше тридцати лет – и в одной школе, хотя, естественно, были другие, и заманчивые предложения. Не говоря уж о том, что я всю жизнь прожил в одном городе и с одной женой. Так что это не только про стихи и студии, это про жизнь.
ГОРАЛИК. Про жизнь: мы остановились с вами где-то на втором-третьем курсе. А дальше?
БУНИМОВИЧ. Запаса школьных знаний хватило только на первый, ну, второй курс, потом заваливал и зачеты, и экзамены. К третьему курсу понял, что наукой заниматься не буду. Не мое. Я вел семинары во Второй школе, пока ее не разогнали, потом в других математических школах, работал в заочной школе при мехмате, проверял работы умных школьников.
К окончанию университета я уже точно знал, что не буду заниматься наукой. Яснее всего я объяснил это в тогдашнем интервью Аронову: «Я не ученый-математик. Математик – это мой брат. Он, когда едет в автобусе, решает какую-то задачу. А я смотрю в окно».
Я уже знал, что буду учителем, мне это нравилось, и это получалось. А для этого не нужна была высокая математика последних курсов мехмата, но я понимал – надо получить диплом и, соответственно, право преподавания. И я продолжал ни шатко ни валко учиться.
А так – я жил, как жил, жил, как хотел, писал стихи, ходил в студию, учил в школе детей, тусовался в мастерской, влюблялся. И те, с кем я общался – в студии, в мастерской, – жили, как хотели. Хотя, наверное, в те советские времена, как, впрочем, и в любые другие, так жили совсем не все. Но почему они живут по-другому? Было наивное ощущение, что дурачки, что просто чего-то главного не понимают. Казалось странным, что люди рвутся куда-то, делают карьеру, вынуждены для этого кривить душой – зачем? Я даже не осуждал их, просто они казались недотепами, не понимающими каких-то самых главных и, в общем-то, простых вещей.
Мне нужно было искать научного руководителя, писать курсовую, потом диплом. Это был период диссидентства, и среди «подписантов», подписывавших письма протеста, была и профессура мехмата. Большие неприятности были у Сергея Васильевича Фомина, крупного ученого-математика. Мы все учились тогда по знаменитой книжке Колмогорова-Фомина, студенты по ней учатся и сейчас, абсолютная классика.