БУНИМОВИЧ. В студию я пришел годом раньше. Там, в университетской студии Игоря Волгина, уже были тогда и Саша Сопровский, и Алексей Цветков, и Гандлевский, и Кенжеев, и Наташа Ванханен, и много кто еще. Студийная атмосфера много мне дала – это уже были не только полузапретные классики серебряного века и прочий самиздат, но и твои ровесники, шум времени, московского времени…
Но как раз тогда меня ненадолго, но резко понесло в латиноамериканскую романтику. А тут еще вышли мои стихи, включая чилийские – и не где-нибудь, а в «Новом мире», с них номер начинался. И в «Московском комсомольце», который тогда даже стихи печатал.
Я получил первый гонорар – большой, кстати. Это был шок. В диком приступе жеманства принимал свой гонорар. На меня это, правда, сильно подействовало – деньги за стихи, что-то нечисто. И я все сходу спустил – всем подарки купил, а остальное пропили.
И вот тут я отчетливо помню, как однажды сидел в одном старом московском доме. Все тогда читали «Новый мир», видели эту публикацию, и бабушка хозяйки – сухонькая интеллигентная старушка, отсидевшая свое в лагерях, с беломориной в зубах, выпустила дым и ласково так мне сказала: «Знаете, Женя, по-моему, это хорошие, искренние стихи, и вы там говорите хорошие, очень искренние вещи про чилийскую трагедию, про концлагеря, но как-то все-таки немного странно писать про тамошние концлагеря, когда есть свои». И налила мне крепкого чаю в фамильный костяной фарфор. И что-то меня бабахнуло по башке. Больше я этот цикл никогда не печатал. Левачество вскоре прошло, как диатез. И вообще до перестроечных ветров практически я здесь не печатался.
ГОРАЛИК. В литстудии МГУ вы, кажется, старостой были?
БУНИМОВИЧ. Когда я туда пришел, старостой был вроде бы Цветков, но он вскоре уехал в Тюмень, потом – за кордон, его я тогда мельком застал. Старостой стал Сопровский, но тоже ненадолго, поскольку вскоре Сашу выгнали из университета. Тогда старостой стал я, но и это продолжалось не очень долго, поскольку и меня стали с шумом выгонять из университета, и я тоже вынужден был покинуть этот пост. Бессмертным оказался только руководитель студии Игорь Волгин, который при таких вот старостах выжил и сохранил уникальную атмосферу студии, которую ведет до сих пор. Мировой рекорд, наверное, Гинесс.
Саши Сопровского давно уже нет на этом свете, это была абсолютно незаурядная и абсолютно цельная личность. По возрасту – почти ровесник, по сути – отчасти даже учитель, понявший, предчувствовавший, прочувствовавший то, что ты только постигал. Я помню на студийных встречах его напряженные глаза исподлобья, отрывистый смех и какую-то предельную человеческую и литературную честность.
Гораздо позже, когда Дима Быков в рецензии на мою книжку написал: как удивительно, что в 1970-х писались такие вот стихи, я при встрече сказал: «Спасибо, Дим, но ничего удивительного, потому что мы других и не знали». Мы других, «официальных» стихов и не читали, не обращали внимания. Ну, кроме очень отдельных просочившихся в официоз вещей, про которые говорили друг другу «открой». Все остальное проходило мимо, даже не было мысли открыть какой-нибудь литературный журнал, узнать, что там напечатано. Тем более – отнести куда-то свои стихи.
ГОРАЛИК. Вы были старостой в знаменитой университетской студии – но формально не входили в «Московское время», потом – старостой студии Ковальджи – но не были «метареалистом». И никогда, кажется, не входили в определенные поэтические группы?
БУНИМОВИЧ. Знаете, в упомянутой публикации в МК Саша Аронов напечатал не только мои стихи, но и интервью, и свои соображения. Он говорил, что стихи ему нравятся, но такое ощущение, что их писали четыре разных человека. И это меня задело. Потому что это была правда. Я тоже это чувствовал. Что распадаюсь на какие-то не очень стыкуемые части. А он это сказал – вслух. Диагностировал. Это меня мучило, стало больным вопросом. Не стихи, а то, что это был не я. Не совсем я. И где был я? Поиск своей интонации превратился в манию. Я отказывался нещадно от вроде бы интересных строк, если не был уверен, что это я, только я, моя интонация.
И наверное, еще и поэтому я ни в какую группу так ни тогда, ни потом не входил. Ни в «Московское время», будучи рядом – и географически, и исторически, и стилистически, ни дальше, когда был еще ближе с метареалистами, Парщиковым, Ждановым, Еременко, Аристовым, Марком Шатуновским, Юрой Арабовым, и с московскими концептуалистами, и с полистилистикой Нины Искренко и K°… Критики время от времени причисляют меня к разным поэтическим течениям и группам, им так удобнее, но все это неправда, просто принадлежность к дружескому кругу переводится ими в литературоведческий контекст.