Вернулась мама в деревянный дом на Новосущевской улице, который некогда построил мамин отец, дед Ефим, со своими друзьями и родственниками. Из роддома (из Грауэрмана, естественно, откуда ж еще?) меня привезли именно в этот дом. Самого деда Ефима я не знал, он умер задолго до моего появления на свет.
Там, на Новосущевской, в коммуналке, я и рос. В двух комнатах жили мы, в двух других – семья младшего брата деда Ефима. Потом они съехали, и мы расширились до большой отдельной квартиры в маленьком деревянном доме посреди старой Москвы. Но это уже гораздо позже.
ГОРАЛИК. А дом стоит?
БУНИМОВИЧ. Нет, на улице не осталось ни одного из тех деревянных домов, а их много было. Вот тополя живы, улица вся была в этих тополях. Разрослись, и совсем уже непонятно, где же дом стоял – места для него нет. А он казался мне огромным, целых два этажа. Мы жили на втором. И еще двор ведь был, стол, скамейки, веревки для белья… Даже заброшенное бомбоубежище.
ГОРАЛИК. Вернемся к временам до вас. Вы больше рассказали об отце. А мама?
БУНИМОВИЧ. Маму после мехмата распределили в работавшее на оборону конструкторское бюро. Но проработала она там недолго. Началась борьба с безродными космополитами, и ее, как и всех остальных евреев, из этого секретного КБ выгнали. Мама осталась без работы, фактически с волчьим билетом. Дома лежал ее парализованный отец, дед Ефим, которого она очень любила.
Наконец, баба Роза по блату устроила невестку в школу рабочей молодежи на Пресне – преподавать математику. Думали – на время, но она проработала там всю жизнь. Может быть, и хорошо, что ее выгнали из этого оборонного ящика. Школа позволила ей даже при двух учительских ставках больше быть с нами. А она никогда и не скрывала, что дети, мы с братом, были для нее абсолютно всем.
К тому времени, когда я родился, в семье все как-то худо-бедно устаканилось. Мама вспоминала это новое ощущение успокоения, мира в душе, когда она вышла из роддома со мной на руках и ее ждали папа и семилетний мой брат.
ГОРАЛИК. Вы родились в Грауэрмана, вернулись домой. Вы себя помните самое раннее каким?
БУНИМОВИЧ. В отличие от людей уникальных, которые помнят себя от самого момента рождения, я помню мало и плохо. Да и трудно сейчас сказать, что я помню, а что мне потом рассказывали. Но я точно знаю, что ребенком я был тихим – этаким спокойным тюфяком. Мама рассказывала, что она могла остановиться с подругой, заболтаться, и в какой-то момент они обнаруживали, что я давно лежу в сугробе. Но не плачу. Как-то задумчиво я жил, отрешенно немного.
ГОРАЛИК. Что вы любили, чего хотели, как был устроен этот ребенок?
БУНИМОВИЧ. Этот ребенок был устроен просто. Рос в счастье и благополучии, при этом ничем не блистал. Старший брат был такой отличник, и спортом занимался, и на олимпиады ездил, все на свете. А я ничем особенным, похоже, не отличался, не выделялся – ни до школы, ни в школе, куда меня отправили на год раньше.
ГОРАЛИК. На год раньше? Тяжело было?
БУНИМОВИЧ. Да нет, тяжело мне не было, мне было никак. Но я ничего про свой первый класс не помню, ни свою первую учительницу, ни трогательных, ни особо мучительных моментов, вообще ничего не помню. Первый школьный год прошел абсолютно мимо.
ГОРАЛИК. Это может говорить о том, что он не был сильно травматическим?
БУНИМОВИЧ. Не факт. Просто, если я оказываюсь в чужой, чуждой обстановке, я окукливаюсь, впадаю в некую дремоту. Как компьютер, который не отключен, но монитор затемнен, только огонек в углу мигает. Или плывут по экрану узоры. Если все снова и включается, то совсем не сразу. Это и сейчас так.
В невеселых обстоятельствах посмертного перебора родительского архива я обнаружил свое свидетельство за первый класс, там у меня нет практически ни одной пятерки, чего вообще, как известно, не бывает в первом классе…
ГОРАЛИК. Родители были изумлены?
БУНИМОВИЧ. Они решили: ну, старший отличник, а этот какой есть – и ладно. Однако после первого класса нашу школу превратили в интернат для умственно отсталых детей. Кстати, он до сих пор там находится, только название изменили на более толерантное. Нас всех отправили в другую школу, через дорогу. Но в это время в Москве как раз создавали разные спецшколы, брат поступил в математическую, а меня запихнули во французскую, которая открылась неподалеку от дома, на Божедомке, которая улица Достоевского. И вот тут я попал совсем в другой мир.
И это был мой мир. Когда французы вручали мне орден с экзотическим названием «Академических пальм», по ходу церемонии положено было произнести ответный спич про укрепление российско-французского культурного сотрудничества и про то, что непосредственно я там укрепил. Но я рассказал о другом. О своей школе, о наших учительницах-«француженках», которые, как и все советские люди, никогда сами во Франции и вообще за границей не были, но творили чудный миф Франции, ее языка, истории, культуры. Они были абсолютно другие, чем прочие училки. Даже внешне.