ХЕРСОНСКИЙ «Семейный архив», как вы догадываетесь, писался годами, это в какой-то степени результат переосмысления того, что я слышал от своей родни, пересмотра старых фотографий и до-думывания, до-чувствования того, чего я не знаю и не видел. Конечно, в основном персонажи «Семейного архива» смешанные, полувымышленные, «синтетические личности», на них спроецированы мои собственные мысли и переживания – и, наоборот, иногда то, что случилось со мной, я проецирую в давно прошедшее время. Это какой-то коктейль, в психоанализе мы употребляем термины «сгущение» и «смещение», я бы добавил – смешение.
Расскажу, как книга начиналась. Как-то – это был конец 1990-х годов – я сел за стол с твердым намерением написать о том, как моя бабушка и ее сестра бросали камешки в колодец на вершине горы Боны в Кременце, – сейчас это вступительное стихотворение к «Семейному архиву». Бабушка действительно мне рассказывала об этом эпизоде, как они считали секунды до удара камня о дно колодца. И тут я вдруг понял, что они не должны услышать ответного отклика, что удар камня о дно колодца должен быть услышан, когда они уже уйдут. В этот момент я «увидел» книгу, и надо вам сказать, что сразу написал довольно большой пласт книги, по-моему буквально за две недели, а затем уже без спешки, тогда, когда что-то случалось. Например, смерть моей двоюродной тети, одной из героинь «Архива», послужила толчком для еще нескольких главок. Собственно, и другие переживания, которые происходили в это время. И в какой-то момент я понял, что хватит, что, в общем-то, я это выстроил. Хотел ли я сознательно построить картину жизни народа на определенной территории? Мне кажется, что в какой-то момент уже – да. И когда я понял, что уже выстраиваю что-то, для меня это означало «стоп!».
Ну, или, например, у меня «Античный хор» – там изречения раввинов, которые ходят следом за моими персонажами и что-то говорят. Кроме одного изречения Гилеля, очень известного, все остальные раввины – это я сам, это те афоризмы, которые мне приходили в голову, когда я размышлял над судьбами моих родственников, моего народа. В общем-то, эта идея построить комментарий устами раввинов, конечно, совершенно не оригинальна: кто читал хоть какой-то мидраш, понимает эту структуру. Кстати, и фрейдовские толкования построены по этому же принципу. Традиция и профессия – с двух сторон – определили структуру книги…
ГОРАЛИК Мы сейчас говорили об общей картине нации, которая сужается до одной семьи. Как насчет общей картины семьи, которая сужается до одного поэта?
ХЕРСОНСКИЙ Мы по этому поводу беседовали с отцом, и не один раз, и отец всегда говорил мне, что для него вся жизнь начиналась с него самого, и ощущение рода было для него абсолютно нехарактерно. Он даже не помнит имен своих бабушек, не только по той причине, что они умерли до его рождения и он их никогда не видел. Тут другое – раз он их не видел, они его не интересовали. Имя одной бабушки, моей прабабки, я знаю от своей бабушки, но имя второй узнал совсем недавно, от своей родственницы. Их звали Рахиль и Штинца. Мне кажется, что интерес к корням всегда происходит из какого-то экзистенциального кризиса, поскольку твое собственное бытие без подкорки кажется тебе слишком нестоющим, – я уже упоминал это, когда говорил, что начинаешь вспоминать для того, чтобы подтвердить свое собственное существование. Это не ново: Эрих Фромм одну из версий своих социальных потребностей назвал потребностью в корнях, в «укорененности».
ГОРАЛИК Это всегда так было? Когда писались ранние стихи, они писались уже с этой потребностью?
ХЕРСОНСКИЙ Нет, позже. Конечно, ранние стихи, особенно действительно ранние, которые я вообще никогда не печатал, а просто отбросил их, этого чувства были лишены напрочь. В юности мы слишком переполнены собой. В ранних стихах я отреагировал какие-то непосредственные чувства, события моей собственной жизни: влюбленность, красивый закат, луна в небе, только колосящейся ржи и комбайнов почему-то не было, не получалось.
ГОРАЛИК А тематические и стилистические влияния?
ХЕРСОНСКИЙ Опять-таки влияние – вещь в значительной степени неосознаваемая, и это понимаешь как-то ретроспективно. Я думаю, что на ранние стихи влияла поэзия Багрицкого, как ни странно мне думать об этом сейчас. Ну, и вместе с этими влияниями эти стихи ушли в небытие. Пастернак и Мандельштам были настолько читаемыми, что их можно определить как стандарты влияния моего поколения. Что может быть нестандартным – это поэзия XVIII – начала XIX века, это Ломоносов. Мы даже пели на мотив «Интернационала» «Хвалу всевышнему владыке..». Ложится просто изумительно. Мне кажется, что именно это – знакомство с церковнославянским языком и чтение литургических текстов – во многом сформировало мою поэтику. Где-то в середине 1990-х я начал переводить несколько библейских книг. Частично это был заказ, но заказ уже поступил после того, как я начал это делать. Я перелагал псалмы Давида в традиционном для русской поэзии ключе – в стихах:
Доколе, Боже, забудешь меня до конца?