Что это? Подхваченная художником тема, предложенная его собратом по искусству? Да, но также и своего рода полемика. Толстой увидел и разработал в мопассановском сюжете иные пласты смысла, ведущие к социальным обобщениям и широким моральным выводам.
Третье слово в этой перекличке принадлежало Чехову. Утверждать это позволяет история, о которой повествуется в его «Рассказе старшего садовника».
Как обычно у Чехова, рассказ начинается с как бы случайных житейских штрихов. Говорят о том о сем, завязывается случайная беседа об оправдательных судебных приговорах (тема весьма актуальная и новая для чеховской эпохи) – о том, пользу или вред приносят они. Мнение большинства собеседников: «эти оправдательные приговоры, это очевидное послабление и потворство, к добру не ведут». Но садовник Михаил Карлович думает иначе. Он, по его словам, «всегда с восторгом» встречает оправдательные приговоры, даже по отношению к преступникам: «Судите сами, господа: если судьи и присяжные более верят человеку, чем уликам, вещественным доказательствам и речам, то разве эта вера в человека сама по себе не выше всяких житейских соображений?» (8, 343).
И он рассказывает когда-то слышанную легенду на эту тему. В маленьком городке убит доктор – чудесный, святой человек, которого любили там все жители, даже разбойники и бешеные. Убийцу вроде бы находят, все улики против одного «шалопая», но судьи, вопреки очевидности, отказываются вынести ему смертный приговор. Они не хотят поверить, что может существовать человек, который был способен убить святого доктора.
История, о которой говорится в «Рассказе старшего садовника», в некоторых чертах напоминает остов сюжета о несостоявшейся смертной казни, рассказанного Мопассаном и обработанного Толстым. Можно предположить, как возникла эта перекличка.
Рассказ Чехова написан осенью 1894 года, после его возвращения в Мелихово из поездки за границу, короткой, но богатой впечатлениями, которые потом оставят след в нескольких произведениях писателя. В эту поездку, где спутником Чехова был издатель «Нового времени» А. С. Суворин, из Генуи они проехали в Ниццу, а затем через Париж вернулись в Россию. И вполне возможно, что, проезжая по Лазурному побережью, собеседники говорили и о недавно вышедшей в русском переводе книге Мопассана «На воде»[294]
, связанной с этими же местами.Интерес к Мопассану у Чехова был неизменно велик. После Мопассана сделалось уже больше невозможным «писать по старинке», – говорил Чехов и внимательно изучал манеру Мопассана-прозаика. В «Чайке», созданной через год, многое будет навеяно именно книгой «На воде» – об этом уже писали Б. А. Ларин и Дж. Катселл.[295]
В пору создания «Рассказа старшего садовника» и обдумывания «Чайки» книга «На воде» владела творческим воображением Чехова.Можно полагать, что во время той же поездки Суворин говорил с Чеховым и о рассказе Толстого «Дорого стоит». Именно в «Новом времени» в 1894 г. Толстой хотел напечатать свой рассказ, (Суворин пытался провести его через цензуру, но безуспешно– см.: 27, 679). Итак, Мопассан и Толстой, «На воде» и «Дорого стоит» были темой бесед и размышлений Чехова в октябре 1894 г. И когда после его возвращения в Мелихово московская газета «Русские ведомости» обратилась к нему с просьбой о новом рассказе, Чехов мог, оттолкнувшись от заинтересовавшего его сюжета, подключиться к творческой полемике Толстого с Мопассаном.
Чехов также отошел от Мопассана, как и Толстой, но в ином направлении. Дело не только в новом месте действия (легенда будто бы шведская). Чехов не просто берет мопассановский сюжет о несостоявшейся казни, но и учитывает толстовскую интерпретацию этого сюжета. Его герой, старший садовник, рассказывает своего рода притчу, из которой вытекает высокий моральный, гуманистический вывод: нужно верить в каждого человека.
Применительно к рассказу Чехова можно говорить об обманчивости стиля, об игре мастера стилем.
Если у Мопассана, увлекшись изяществом и остроумием его «болтовни», можно проскочить, не заметив главного – его презрительной иронии, если в рассказе Толстого можно не уловить сложной его простоты, то и рассказ Чехова может быть понят – и очень часто понимается – как выражение моральной программы автора, как прямая декларация его гуманистических идей, вложенных в уста героя, старшего садовника.
Между тем, как говорил Чехов по поводу другого своего рассказа, «мое дело только в том, чтобы быть талантливым, т. е. уметь отличать важные показания от неважных, уметь освещать фигуры и говорить их языком» (П 2, 280).
В отличие от Толстого, у Чехова нет ни проповеди, ни декларации. Точнее, они есть, но принадлежат не автору, а герою. Автор же показывает и то, с какой внутренней убежденностью и проповеднической страстностью герой этот высказывает «мысль хорошую», и степень относительности, необщеобязательности того, во что его герой верует как в абсолют.