Читаем Чехов плюс полностью

Но дело не в терминологических условностях и не в известной небесспорности этого научного термина.[303] Даже отрицатели реализма говорят о том, что реально стоит за этим понятием: творчество Достоевского, Толстого, Чехова (как и Стендаля, Бальзака, Теккерея). «Социальный анализ» и «жизнеподобие» не исключали– наоборот, предполагали обращенность русского романа и драмы к «высшим целям бытия»; коренная для реализма установка на правду неизменно включает и идеал писателя; отражение окружающего мира – его преображение по внутренним законам творимого художественного мира. Русский реализм в своих высших достижениях отнюдь не в меньшей степени, чем романтизм, обнаружил способность втягивать в зону своего смысла все новые и новые явления, раскрывать все новые эстетические возможности как самостоятельный тип творчества, способ художественного мышления о действительности. Литературно-художественная система, которую мы обозначаем словом реализм, обладала мощным потенциалом развития, непрерывного обновления – что и проявлялось в переходную для русской культуры эпоху рубежа веков.

Уже в восьмидесятые годы не один Толстой – вся русская литература начинала переход на новые пути, направление которых станет ясным позднее, на рубеже столетий. Поиски новых тем, героев, сюжетов, жанров, новой манеры разговора с читателем, наиболее заметные сейчас в творчестве Толстого и Чехова, в меньшей степени – Гаршина, Короленко, велись и массой литературных тружеников, заслуживших снисходительное определение «скромные реалисты», «эти малые», чьи имена возникают, когда ведется разговор о русском натурализме. Кое-что в их заслуженно забытых произведениях открывается историку литературы как первые уловленные ими сигналы из будущего.

«У-у-у»… уныло гудит фабричный гудок, призывая на работу. Окутанные серым полумраком осеннего раннего утра, спят улицы, спят мрачные, серые стены громадных каменных домов на главных улицах города, но в домах фабричных местностей начинает проглядывать трудовая жизнь: огоньки засветились в окнах и замелькали уже в них силуэты людей. И вот по плохо мощеным, грязным тротуарам спешно зашагали съежившиеся фигуры рабочего люда. Мрачно, сонливо выглядят их худые, испитые лица, еще грязные от вчерашней работы; ни одним словом не перемолвятся между собой эти люди. Да и о чем говорить? Тяжелая фабричная работа, вечное присутствие между машинами успели уже наложить свой характерный отпечаток, преобразить и людей в те же безмолвные машины. <…> «У-у-у»… повторяет гудок свою унылую ноту, и беда теперь тем, кто опоздает на работу. Проспавший рабочий, услышав это «второе предостережение», вскакивает поспешно со своего жесткого ложа и, наскоро набросив на плечи кое-какие отрепья, бежит сломя голову на фабрику.[304]

Так начинается одна из повестей писателя-восьмидесятника Казимира Баранцевича, и зачин ее кажется предварительной заготовкой к тому мрачному запеву, которым Горький откроет роман «Мать». «Фабричный гудок», «рабочий люд», «машины», «тяжелая фабричная работа» – эти реалии вошли в русскую литературу задолго до первых произведений «пролетарской» темы – купринского «Молоха», боборыкинской «Тяги», и, конечно же, произведений Горького.

Другой пример такого предвосхищения в восьмидесятые годы явлений, которые выйдут на передний план в литературе последующих десятилетий, – обращение писателей к миру босяков. Отдельные предшественники горьковских героев «босой команды», вольных хищников видны в произведениях Короленко «В дурном обществе» (1885), «Черкес» (1888), этюде С. Каронина «На границе человека» (1889), очерках А. Свирского «Ростовские трущобы» (1893), «По тюрьмам и вертепам» (1895).

Перейти на страницу:

Похожие книги