Уже темнеет, и мистер Бакстер уходит наверх в кабинет ставить оценки.
Миссис Бакстер моет все кастрюли и сковородки, чистит их отбеливателем и металлической мочалкой, моет кухню, все протирает горячей водой с «Флэшем». Дает кошке молока в блюдечке, садится за стол и выпивает чайку.
Она уже слышит, как мистер Бакстер стонет и блюет («изригвам») в туалете наверху. Пожалуй, она выпьет еще чайку, а потом сходит глянуть, как у него дела. Дела у него не ахти — он в агонии извивается на полу, лицо страшного цвета, мышцы свело. Он выплевывает неразборчивые слова, и миссис Бакстер встает на колени, чтобы расслышать.
— Что такое, папочка?
Он, видимо, интересуется, что с ним творится, и миссис Бакстер очень мягко объясняет, что это, наверное, подействовали бледные поганки.
Мистеру Бакстеру не полегчает, от особого супа миссис Бакстер не бывает противоядия, поэтому она достает тщательно смазанный армейский револьвер из секретного ящика стола и прекращает папочкины страдания. То же самое приключилось с их старым котом — нажрался крысиной отравы, ветеринару пришлось его усыпить. Миссис Бакстер всегда подозревала, что отраву подложил папочка.
Пистолет грохочет оглушительно, на древесных улицах отдается эхо. Миссис Бакстер протирает пистолет, вкладывает папочке в руку, роняет на пол. Выстрел пробуждает бедную Одри от снотворных грез, она входит, видит папочку в луже крови. И бровью не ведет.
Тревор Рэнделл, молодой полицейский, первым прибывший на место, в детстве ходил в школу к мистеру Бакстеру. Мистер Бакстер не раз порол Тревора ремнем, и теплых чувств Тревор к мистеру Бакстеру не питает.
— Самоубийство, значит, — говорит он.
— Самоубийство, — говорит судмедэксперт.
До того очевидно, что мистер Бакстер умер от потери головы, что в желудок никто не заглядывает. Подлинная, правильная справедливость. Готово дело.
— Туфля? — спрашиваю я Чарльза. А локон? А платок?
Он грустно трясет головой:
— Размечталась, Из.
Мечты, мечты. Меня надуло мое воображение. Воображение без предела, без границ, проложенных причиной и следствием. Но как еще нам все исправить? Обрести искупление? Или подлинную, правильную справедливость? Чарльз лезет в нагрудный карман, улыбается и протягивает мне…
— Пудреница?
Я благоговейно ее ощупываю, нажимаю, раскрывается сине-золотая устричная раковина памяти, а в ней жемчужно-розовая пудра. Когда она намокает от моих слез, Чарльз пудреницу отнимает. Пожалуй, из столь скудных осколков нам маму не собрать.
Я как Алиса — она тоже проснулась и поняла, что Зазеркалье ей приснилось. Не верится, что все это, такое настоящее, вовсе не случалось. Тогда казалось реальным, кажется реальным сейчас. Порою внешность очень обманчива.
В начале мая меня выписывают. К июню я почти нормальна. Не в курсе, что это значит. Впрочем, разные версии реальности по-прежнему сбивают с толку. Скажем, Пес при виде меня ликует, и он, в общем, тот же Пес, но не совсем (может, он пеС). Карие глаза теперь голубые, хвост укоротился. «Литские актеры» по-прежнему ставят «Сон в летнюю ночь», но Дебби отчего-то играет не Елену, а Гермию — слово немногим длиннее, в сюжете почти та же функция, но все равно непонятно. Эти мелкие отклонения озадачивают больше всего — у меня какое-то круглосуточное дежавю.
Дебби стоит у плиты, кипятит молоко для вечернего какао. Недавно вернулась с репетиции. (Интересно, предстоит ли ей снова кошмарная экскурсия в Арденский лес?) В текущей версии истории Дебби не выказывает особых признаков помешательства, а ее скепсис касательно близкой родни ограничивается гримасами в спину Винни и бубнежом: «Кем она себя возомнила?»
Дебби чуточку хмурится. Она меня спасла, и теперь я отношусь к ней как-то иначе, будто, подарив мне вторую жизнь, она добилась права играть материнскую роль. Она уже серьезно супится.
— Что такое, Дебби?
Она оборачивается ко мне, и молоко выкипает. Снимаю кастрюльку с плиты, выключаю газ. Дебби хватается за живот и ахает.
— Что такое? — не отстаю я. — Больно?
Она кивает и кривится. Заманиваю ее в гостиную, где она тяжело плюхается на диван.
— Господи, какой ужас! — говорит она.
— Сейчас все хорошо? Позвать Гордона?
— Ой, нет, не дури. Все нормально, я просто… — Она взвизгивает и опять хватается за живот.
— Я вызову врача, — торопливо говорю я.
Глаза у нее распахиваются, становятся почти большими, она глубоко вдыхает и давится одним словом:
— Нет!
— Нет?
— Нет, — ворчит она, — поздно.
— Что поздно?
Но она уже на коленях на ковре, непонятно машет мне руками, и я во всю глотку призываю Винни.
— С Дебби что-то не так, — сообщаю я. — Вызови врача!
Дебби снова кричит — не пронзительный визг, но жалоба из глубин примитивного нутра, о котором она и сама до сей минуты не подозревала.
И она права, поздно — уже появилась головка.
— Дьявол тебя дери, — лаконично выражается Винни. — А это еще откуда?
Винни — скорее повитуха из преисподней, чем колдунья Мэб,[102] — садится на пол, а я бегу ставить чайник, ибо все мы знаем, что чайник ставить полагается.